А.С.Хомяков: взгляд на человека и историю

А.С.Хомяков. Конец 1840-х–начало 1850-х годов. Литография с дагеротипа (зеркальное воспроизведение). Музей ИРЛИ

А.С.Хомяков. Конец 1840-х–начало 1850-х годов. Литография с дагеротипа (зеркальное воспроизведение). Музей ИРЛИ

1 мая 1804 года в Москве родился Алексей Степанович Хомяков, вошедший в историю русской культуры как глава славянофильского движения, его «краеугольный камень». Событие это было отмечено тремя международными конференциями. Первая из них, «А.С.Хомяков — мыслитель, поэт, публицист» состоялась 14-16 апреля 2004 года в Литературном институте им. А.М.Горького. Затем юбилейные торжества продолжились в Туле, где с 12 по 15 мая прошли 7-е Хомяковские чтения «Духовное наследие А.С.Хомякова: теология, философия, этика», и в эти же дни — в Государственном историко-культурном и природном музее-заповеднике А.С.Грибоедова «Хмелита», недалеко от имения Хомяковых Липицы, где темой конференции стали проблемы литературного творчества Хомякова.

Церковь в имении А.С.Хомякова Липицы Сычевского уезда Смоленской губернии
Церковь в имении А.С.Хомякова Липицы Сычевского уезда Смоленской губернии

Имение А.С.Хомякова Ивановское Данковского уезда Рязанской губернии. Здесь 13 сентября 1860 года умер А.С.Хомяков и здесь место его первого захоронения
Церковь в имении А.С.Хомякова Липицы Сычевского уезда Смоленской губернии

Винокуренный завод, принадлежавший А.С.Хомякову в с. Волоти Тульской губернии
Винокуренный завод, принадлежавший А.С.Хомякову в с. Волоти Тульской губернии

Церковь, построенная по инициативе и на средства А.С.Хомякова в память об Отечественной войне 1812 года в с. Круглое Рязанской губернии
Церковь, построенная по инициативе и на средства А.С.Хомякова в память об Отечественной войне 1812 года в с. Круглое Рязанской губернии

Имение А.С.Хомякова Липицы Сычевского уезда Смоленской губернии. Флигель господского дома
Имение А.С.Хомякова Липицы Сычевского уезда Смоленской губернии. Флигель господского дома

Каменноугольные копи, где А.С.Хомяков организовал промышленную разработку угля в с. Обидимо Тульского уезда Тульской губернии
Каменноугольные копи, где А.С.Хомяков организовал промышленную разработку угля в с. Обидимо Тульского уезда Тульской губернии

А.С.Хомяков. Автопортрет. Вторая половина 1830-х годов. Холст, масло. Музей-усадьба «Мураново» им. Ф.И.Тютчева.

А.С.Хомяков. Автопортрет. Вторая половина 1830-х годов. Холст, масло. Музей-усадьба «Мураново» им. Ф.И.Тютчева.

Памяти Хомякова, по словам о. Павла Флоренского, «самого чистого и самого благородного из великих людей новой русской истории», посвящены публикуемые нами ниже материалы.

А.С.Хомяков: взгляд на человека и историю 

С Алексея Степановича Хомякова (1804-1860) по существу начинается самобытная русская мысль, философски выраженное самосознание нации, основная и постоянная задача которой, с его точки зрения, заключается в поиске воплощения ее сокровенных возможностей: разумное развитие народа заключается в возведении до общечеловеческого значения того типа, который заключен в основе народного бытия.

Религиозные, исторические, общественные, эстетические воззрения и предпочтения Хомякова складывались на основе его энциклопедических познаний едва ли не всех областей человеческой деятельности и науки. Как и многие славянофилы, он был блестяще образованным человеком, знал множество языков, мировые религии, разбирался в экономике, разрабатывал проекты освобождения крестьян и усовершенствования сельскохозяйственного производства, изобрел дальнобойное ружье и новую паровую машину, получившую патент в Англии, занимался винокурением, сахароварением и лечением гомеопатией, успешными поисками полезных ископаемых в Тульской губернии, проектами улучшения благосостояния жителей Алеутских островов и созданием хитроумных артиллерийских снарядов в период Крымской войны. Одаренный художник, портретист и иконописец, известный поэт и драматург — таковы еще ипостаси Хомякова. Единомышленник Хомякова А.И.Кошелев писал: «Он не был специалистом ни по какой части; но все его интересовало; всем он занимался; все ему было более или менее известно и встречало искреннее сочувствие <…> Обширности его сведений особенно помогали, кроме необходимой живости ума, способность читать чрезвычайно быстро и сохранять в памяти навсегда им прочтенное»1.

Идейная страстность и дискуссионный талант Хомякова заставляли его вмешиваться во все спорные вопросы времени. А.И.Герцен называл его «бретером диалектики», который, подобно средневековым рыцарям, стерегущим храм Богородицы, «спал вооруженным». И при этом — главной чертой характера и умственного склада Хомякова была способность не растекаться мыслью в разных областях знания и не распыляться в упражнениях в остроумии. За многообразными проявлениями его живого искристого ума таилась «глубокая духовная и нравственная сосредоточенность», нерасторжимое единство идей, чувств и воли.

«Поэт, механик и филолог,

Врач, живописец и теолог,

Общины русской публицист,

Ты мудр, как змий, как голубь чист», —

писал о нем мемуарист Д.Н.Свербеев.

Многие современники отмечали изначальную цельность мировоззрения Хомякова, отсутствие даже в юности сомнений и исканий. Публицист и общественный деятель Ю.Ф.Самарин, испытавший в молодости его решающее воздействие, писал: «Для людей, сохранивших в себе чуткость неповрежденного религиозного смысла, но запутавшихся в противоречиях и раздвоившихся душою, Хомяков был своего рода эмансипатором; он выводил их на простор, на свет Божий, возвращал им цельность религиозного сознания»2. Главную причину такого воздействия на окружающих своего старшего друга Самарин видел в том, что тот с раннего детства до последней минуты «жил в Церкви», составлял ее живую частицу. Именно жизнь в Церкви придавала вселенский богословский и историософский масштаб и одновременно мудрость и трезвость мысли Хомякова, что позволяло ему верно оценивать различные явления в окружающем мире и предсказывать развитие событий.

Искреннему и последовательному воцерковлению Хомякова во многом способствовала его мать Мария Алексеевна, которой он, по собственным словам, был обязан «своим направлением и своей неуклонностью в этом направлении». Она происходила из рода Киреевских, что весьма характерно. Отдаленные или близкие родственные отношения связывали между собой и весь круг будущих славянофилов. Кстати, сам Хомяков был женат на сестре поэта-славянофила Н.М.Языкова. Укорененность в гуще «семейственных» отношений культурной дворянской среды накладывала неповторимый отпечаток на быт и идеи славянофилов, что с легкой иронией отмечал П.А.Флоренский: «…они хотели бы и весь мир видеть устроенным по-родственному, как одно огромное чаепитие дружных родственников, собравшихся вечерком поговорить о каком-нибудь хорошем вопросе»3.

Верно отмечая «домашнее» влияние на формирование философских воззрений славянофилов, Флоренский тем не менее преувеличивает его значение. Да и факты биографии Хомякова показывают, что не только «семейные» ценности руководили его поведением. Когда в 1821 году началось восстание против турецкого ига в Греции, юный Хомяков, учившийся в Московском университете и получивший там степень кандидата математики, обзавелся фальшивым паспортом, накопил денег, купил нож и отправился на помощь угнетенным, однако был вскоре задержан и возвращен домой. Характерно, что через несколько лет чувство справедливости и высшей свободы заставило Хомякова поступить иначе, когда он оказался в самом центре декабристского заговора. Один из современников вспоминал: «Рылеев являлся в этом обществе оракулом. Его проповеди слушались с жадностью и доверием. Тема была одна — необходимость конституции и переворота посредством войска. Посреди этих людей нередко являлся молодой офицер, необыкновенно живого ума. Он никак не хотел согласиться с мнениями, господствовавшими в этом обществе, и постоянно твердил, что из всех революций самая беззаконная есть революция военная. Однажды, поздним осенним вечером, по этому предмету у него был жаркий спор с Рылеевым. Смысл слов молодого офицера был таков: «Вы хотите военной революции. Но что такое войско? Это собрание людей, которых народ вооружал на свой счет и которым он поручил защищать себя. Какая же тут будет правда, если эти люди, в противность своему назначению, станут распоряжаться народом по произволу и сделаются выше его?» Рассерженный Рылеев убежал с вечера домой. Кн<язю> Одоевскому этот противник революции надоедал, уверяя его, что он вовсе не либерал и только хочет заменить единодержавие тиранством вооруженного меньшинства. Человек этот — А.С.Хомяков»4.

Из приведенных строк видно, что у молодого человека, к тому времени офицера лейб-гвардии Конного полка, уже созрело стойкое неприятие искусственных разрывов органического развития русской истории и ее насильственных преобразований «сверху», без учета соборного мнения народа, его коренных традиций и основных ценностей — будь то петровские реформы, декабристские планы или грядущие революционно-демократические теории. Что же касается конкретного контекста, то «живой ум» Хомякова не мог, конечно, переломить господствовавшего настроения. Его полк принял участие в восстании на Сенатской площади, а сам он в это время находился в двухгодичном путешествии за границей и пристально изучал западную жизнь.

После русско-турецкой войны 1828-1829 годов, в которой он проявил геройство и мужество (был дважды ранен, имел награды за храбрость — орден св. Анны и Владимирский крест), Хомяков постепенно все больше погружается в философские раздумья и научные занятия, в которых огромное место занимают вопросы соотношения и взаимодействия русской и европейской культур. Толчком для кристаллизации его мыслей послужила публикация в 1836 году в журнале «Телескоп» первого философического письма П.Я.Чаадаева, резко критиковавшего историческое прошлое России и призывавшего к всецелому копированию европейского пути.

Опровергая необходимость безусловной подражательности и обосновывая возможность самостоятельного развития, Хомяков написал оставшуюся неопубликованной статью, где возражал Чаадаеву и подчеркивал: «Мы принимали от умирающей Греции святое наследие, символ искупления и учились слову; мы отстаивали его от нашествия Корана и не отдали во власть папы; сохраняли непорочную голубицу, перелетевшую из Византии на берега Днепра и припавшую на грудь Владимира»5. А через три года, на одном из вечеров у А.П.Елагиной, матери братьев Киреевских, Хомяков изложил положения своей статьи «О старом и новом» (1839), ставшей первоначальным программным документом нарождавшегося славянофильства: «Если ничего доброго и плодотворного не существовало в прежней жизни России, то нам приходится все черпать из жизни других народов, из собственных теорий, из примеров и трудов племен просвещеннейших эпох и из стремлений современных»6. Но такова ли в действительности прежняя жизнь России? Да, рассуждал оратор, в ней есть много примеров неграмотности и взятничества, вражды и междоусобиц. Но не меньше в ней и обратных примеров. В основании нашей истории, продолжал он свою мысль, нет пятен крови и завоевания, а в преданиях и традициях нет уроков неправедности и насилия. «Эти-то лучшие инстинкты души русской, образованной и облагороженной христианством, эти-то воспоминания древности неизвестной, но живущей в нас тайно, произвели все хорошее, чем мы можем гордиться»7.

Хомяков призывал объективно разобраться в разных «плодах просвещения» и определить, нет ли в русском «старом» чего-либо такого, что утеряно в «новом» и что могло бы помочь сделать человеческие отношения более добрыми и разумными. В дальнейшем он посвятил немало страниц для раскрытия нелепых и одновременно драматических страниц бездумного подражательства Европе, когда она сделалась для России, как ни для какой другой большой нации, второй родиной, источником не только приемов и методов внешнего прогресса, но и жизненных целей и задач. При этом, отмечал Хомяков, безоглядно осваивались деизм, вольтерьянство, масонство, политический радикализм и другие модные идеи иностранного происхождения, а желанными наставниками и учителями становились подчас весьма далекие от духовной культуры люди. «Принимая все без разбора, — писал он, — добродушно признавая просвещением всякое явление западного мира, всякую новую систему и новый оттенок системы, всякую новую моду и оттенок моды, всякий плод досуга немецких философов и французских портных, всякое изменение в мысли или в быте, мы еще не осмелились ни разу хоть вежливо, хоть робко, хоть с полусомнением спросить у Запада, все ли то правда, что он говорит? все ли то прекрасно, что он делает? Ежедневно, в своем беспрестанном волнении, называет он свои мысли ложью, заменяя старую ложь, может быть, новою, и старое безобразие. может быть, новым, и при всякой перемене мы с ним вместе осуждаем прошедшее, хвалим настоящее и ждем от него нового приговора, чтобы снова переменить наши мысли»8.

Жадное и некритическое восприятие европейских уроков в отрыве от проникновения в сущность собственного национального опыта увеличивало, показывает Хомяков, разрыв между самобытной жизнью и заимствованным просвещением, усиливало отделение высших слоев общества от народа, приводило к забвению духовной сущности родной земли и ее истории. Редкая семья, пишет он, располагает какими-то знаниями о своем прапрадеде, думая, что «он был чем-то вроде дикаря в глазах своих образованных правнуков». При этом отрицание всего русского, от названий до обычаев, от мелочей одежды до существенных основ жизни, доходило порою до нелепой страсти и комической восторженности.

Хомяков настаивает, что он не является противником западного просвещения, признает неотразимое обаяние, весомость и нужность его многочисленных плодов, которыми и сам каждодневно с удовольствием пользуется. Речь идет лишь о том, чтобы различать пригодные для всех, универсальные научно-технические сведения и методы и гуманитарные знания и общественные идеалы, которые в России и Европе органически формировались в разных исторических условиях и заимствование которых, следовательно, не может проходить безболезненно. К тому же в основных идеях западного просвещения мыслитель обнаруживал определенные ограничения, которые не следовало бы переносить на русскую почву.

Рассматривая, в каком направлении и до каких пределов изменяется под воздействием основополагающих результатов и исходных начал европейской культуры логика внутреннего развития отдельной личности, Хомяков обращается к идее права и юридического закона. Эта идея, организующая человеческие отношения в западном обществе, обнаруживает в его представлении свою односторонность и отвлеченность, когда внешняя формальность «съедает» внутреннюю справедливость. С его точки зрения, абстрактное понимание права получает конкретное положительное содержание и подлинность лишь при зависимости от нравственных обязанностей, находящихся в прямой связи с «всечеловеческой или всемирной нравственной истиной».

И идеал свободы, если она не определена этой истиной, не имеет достаточно положительного внутреннего содержания и раскрывается Хомяковым как неразборчивая воля к недосознаваемой смене разных форм практической деятельности. Отсюда презрение к бескорыстному поведению, накопление богатства как чувственного раздражителя для бесконечного материального потребления. Отсюда дух соперничества оригинальных индивидуальностей и партийных интересов, раздробляющих всякое желание общего блага в конкуренции частных достижений.

По логике Хомякова, внутренняя противоречивость и неполнота основных европейских достижений являются результатом исторического развития католичества, односторонне понявшего христианство как внешнее принудительное единство по государственному образцу и вызвавшего столь же односторонний и опять-таки внешне определяемый пиетет перед отрицательной индивидуалистической свободой в протестантизме. По его убеждению, в этом раздвоении и установке на внешнее бессознательно сказался всеокрашивающий антропоцентризм античного элемента, подчинявший «небо» «земле» и пытавшийся воплотить «христианскую истину» в знакомых исторических формах (юридических, политических, государственных).

Другими путями, в представлении Хомякова, просвещалось сознание и создавалась культура в России, где восточное христианство не смешивалось с древнеримским наследием и в чистоте святоотеческого предания воздействовало на национальные начала. Поэтому православие, в котором христианство отразилось «в полноте, т.е. в тождестве единства и свободы, проявляемом в законе духовной любви», он считал подлинным источником истинного просвещения. Такое просвещение не является только сводом общественных договоренностей или научных знаний, а «есть разумное просветление всего духовного состава в человеке или народе. Оно может соединяться с наукою, ибо наука есть одно из его явлений, но оно сильно и без наукообразного знания; наука же (одностороннее его развитие) бессильна и ничтожна без него <…> Разумное просветление духа человеческого есть тот живой корень, из которого развиваются и наукообразное знание, и так называемая цивилизация или образованность»9.

Просвещение и просветление человеческого духа законом любви собирает все силы личности и направляет ее волю и разум к высокой простоте целостного знания, водворяющего в душе непосредственное и живое согласие с истинами веры и откровения. Такое знание и согласие поддерживают, в свою очередь, искреннюю любовь, которая, пишет Хомяков, есть «приобретение, и чем шире ее область, тем полнее она выносит человека из его пределов, тем богаче он становится внутри себя. В жертве, в самозабвении находит он преизбыток расширяющейся жизни, и в этом преизбытке сам светлеет, торжествует и радуется. Останавливается ли его стремление, он скудеет, все более сжимается в тесные пределы, в самого себя, как в гроб, который ему противен и из которого он выйти не может, потому что не хочет»10. Без преображения внутреннего мира человека подвигом жертвенного самоотречения нет и подлинной любви, а без подлинной любви нет ни истинного познания, ни настоящего облагораживания человеческих отношений, ни действительной свободы.

По мысли Хомякова, жизнь в Церкви и любви и есть свобода — свобода от поврежденных первородным грехом темных начал человеческой природы, от принудительно рассудочного позитивизма, прагматизма и утилитаризма в поведении людей. С другой стороны, человеку, выходящему из эгоистического «гроба», открывается «высшая правда вольного стремления», становятся доступными сверхлогические «тайны вещей божественных и человеческих», хотя окончательная конкретность их разрешения непостижна человеческому уму. «Выходя из себя» в любви, человек перестает рассматривать окружающий мир лишь как предмет своей пользы и выгоды, видит в других людях такие же уникальные личности.

Сравнивая оба типа европейско-католического и русско-православного просвещения, Хомяков не превозносил второе над первым. Не самодовольство в мнимом превосходстве, не важное похваливание русского народа, не щегольство знанием русского быта и духа, не выдумывание чувств и мыслей, которых не знал русский народ, не искусственное и натянутое возвращение к погибшим формам и случайностям старины, но — искренний возврат к общежительной любви, к принципам истинного просвещения, к корням православной культуры, хотя они в конкретно-исторических условиях и подвергались всевозможным искажениям.

В одном из писем Хомяков призывал отстранить «всякую мысль о том, будто возвращение к старине сделалось нашею мечтою <…> Но путь пройденный должен определить и будущее направление. Если с дороги сбились, первая задача — воротиться на дорогу»11. Глубинное течение мысли Хомякова определяется не самочинным поклонением старине, тем более не заимствованием любого «нового». «Старое», а точнее вечное, необходимо для сохранения серьезного душевного лада, лучших духовных традиций, той столбовой дороги, которая определяет нравственное состояние личности и общества. Ведь равнодушие к правде и нравственному добру способно «отравить целое поколение и погубить многие, за ним следующие», разложить государственную и общественную жизнь. Поэтому нравственное достоинство должно определять решение всяких гражданских вопросов. Макиавеллистскому политиканству Хомяков противопоставляет нравственный историзм, обеспечивающий жизнеспособность человеческого существования: «Безнаказанно нельзя смешивать общественную задачу с политической <…> Со времен революции существует (хотя, разумеется, существует издавна) нелепое учение, смешивающее жизнь общества государственного с его формальным образом, это учение так глубоко пустило свои корни, что оно служит основанием самому протестантству политическому (коммунизму или социализму), разрешающему задачу общества только новою формою, враждебною прежним формам, но в сущности тождественное с ними <…> Перевоспитать общество, оторвать его совершенно от вопроса политического и заставить его заняться самим собой, понять свою пустоту, свой эгоизм и свою слабость — вот дело истинного просвещения»12.

В решении насущных задач такого просвещения Хомяков отводит большую роль мудрому консерватизму, устойчивым традициям, непреходящим национальным ценностям, на основе которых только и могут получить успешное развитие новые достижения и прогрессивные изменения. Для сопоставления животворного традиционализма и нигилистического новаторства он использовал значительно расширенное истолкование деятельности английских партий тори и вигов как двух сил, по-разному ориентирующих общество. Вигизм для него есть «одностороннее развитие личного ума, отрешающегося от преданий и исторической жизни общества», от характерной для торизма опоры на религию, древние обычаи, семейное воспитание, классическое образование и берущего за основу эгоистические стимулы поведения, материальную выгоду, чисто внешний, технический прогресс.

По убеждению Хомякова, русские виги в лице Петра Великого и его последователей опрометчиво отбросили корневые ценности отечественного торизма — «Кремль, Киев, Саровскую пустынь, народный быт с его песнями и обрядами и по преимуществу общину сельскую»13. А это в перспективе грозило социальными напряжениями и кровавыми катастрофами, что и было подтверждено дальнейшей историей.

Философско-исторические и социально-нравственные выводы Хомякова органично сочетались с рассмотрением им проблемы искусства. Постоянное подавление самобытного начала в искусстве ведет, подчеркивается им, к своеобразному формализму — «подражанию чужеземным образцам, понятым в виде готового результата, независимо от умственного и нравственного движения, которым они произведены». Оторванность от животворных исторический корней, господство «полицейской симметрии» заимствований над «жизненной гармонией» естественного развития, заостряет он проблему, могут оказаться губительными для национальной культуры. Поэтому и вопрос о «русской художественной школе… есть для нас вопрос жизни и смерти в смысле деятельности нравственной и духовной».

Хомяков понимал свободу художественного творчества не как неразборчивый выбор готовых форм для отображения любых прихотливых движений человеческих чувств и ума, а как вольное выражение «идеалов красоты, таящихся в душе народной; ибо корень искусства есть любовь. Формальное же изучение его есть не что иное, как приобретение материальных средств для успешнейшего выражения любимого идеала; но без этого идеала и без любви к нему искусство есть только ремесло»14.

Открывая в своем внутреннем мире и в окружающей жизни «духовную полноту», преображая индивидуальные черты своего творчества лучшими народными традициями и идеалами, художник может создать действительно общезначимое произведение искусства, ибо чем он «полнее принадлежит своему народу, тем более доступен он и дорог всему человечеству».

Образцовым примером такого всечеловеческого искусства, как бы «растворившего» личность своего творца, являлись для Хомякова иконы и церковная музыка: «Произведения одного лица, они не служат его выражением; они выражают всех людей, живущих одним духовным началом: это художество в высшем его значении»15. Икона представляет собой вершину собирательности и сосредоточенности художественного образа, ибо она «есть выражение чувства общинного, а не личного», и органично воплощает единство со всем бытовым и художественным строем народа и народного сознания. Поставленные Хомяковым вопросы о сверхиндивидуалистических основах творчества, национальном своеобразии и объединяющем значении искусства, о духовной связи художника и народа, равно как и многие его философско-исторические и социально-нравственные выводы, не потеряли своей актуальности и сегодня.

Мысли Хомякова о соборности как о «свободной и разумной любви», о любви как должном состоянии личности и высшем законе во взаимоотношениях людей, о нигилизме умственной жизни без нравственного основания, о юриспруденции без оживляющей ее совести, о противопоставленности зиждущегося на вере «цельного здания» («живознания», «зрячего разума») и разлагающе-раздробляющего позитивизма отвлеченного рассудка, о двух противоположных принципах — духовном и вещественном — мировой истории, о росте «мерзости административности» при снижении роли соборного и земского начал и подобные им заставляют задуматься над системным направлением решения кажущихся неразрешимыми проблем. Он сформулировал ряд законов духовной жизни, например: «Высшее начало, искаженное, становится ниже низшего, выражающегося в целости и стройной последовательности»; «простота есть степень высшая в общественной жизни, чем искусственность и хитрость, и всякое начало, истекающее из духа и совести, далеко выше всякой формальности и бумажной административности. Одно живо и живит, другое мертво и мертвит»; «та частная польза, которую мог бы принести ум человека порочного в должности общественной, гораздо ниже того соблазна, который истекает из его возвышения». Реалъное постижение и практическое подобных законов могло бы, говоря словами Хомякова, вывести жизнь из «гроба» сплошной материализации и эгоизации человеческой свободы.
Борис Тарасов

Воспоминания об Алексее Степановиче Хомякове

А.С.Хомяков. Портрет работы неизвестного художника. 1830-е годы

А.С.Хомяков. Портрет работы неизвестного художника. 1830-е годы

 

 

Е.М.Хомякова. Портрет работы неизвестного художника. 1830-е годы

Е.М.Хомякова. Портрет работы неизвестного художника. 1830-е годы

Дом А.С.Хомякова в Москве на Собачьей площадке, где семья Хомяковых жила с 1844 года. В 1919–1929 годах в доме располагался Музей сороковых годов. Снесен  в 1960-е годы при строительстве Калининского проспекта. Фото А.С.Потресова
Дом А.С.Хомякова в Москве на Собачьей площадке, где семья Хомяковых жила с 1844 года. В 1919–1929 годах в доме располагался Музей сороковых годов. Снесен в 1960-е годы при строительстве Калининского проспекта. Фото А.С.Потресова

В 1860 году, в последнем году своей жизни, А.С.Хомяков хлопотал об устройстве в Петербург на службу своего двадцатидвухлетнего родственника и крестника — Дмитрия Владимировича Хитрово (род. 1838). Хлопоты остались небезуспешны, и среди благодарных слов Хомякова в письме к другу юности А.В.Веневитинову упомянут отец молодого человека — Владимир Иванович Хитрово (1806-1866). «Его отец (отличный человек, но лицо вполне типическое, которого существование Самарин долго считал мифом) <…>»1 — напишет тогда Хомяков.

В связи с публикуемыми ниже отрывками из Воспоминаний нас интересуют оба Хитрово — отец и сын. Отец — автор записок о Хомякове, название которых фигурирует в хомяковских штудиях по крайней мере с 1924 года (например, в путеводителе Б.В.Шапошникова «Бытовой музей сороковых годов». М., 1924. С.21), но которые остаются не изданы и в 2004-м… Но не совсем точно было бы именовать Владимира Ивановича Хитрово автором записок об Алексее Степановиче Хомякове. По свидетельству сына, Хитрово с юности имел обыкновение писать ежедневно свои записки. Многотомный дневник носил название «Memoires de ma vie» («Записки о моей жизни»). Дмитрий Владимирович Хитрово вспоминал: «Влад<имир> Ив<анович> очень любил заниматься, вел ежедневный дневник, весьма интересный, нечто вроде семейной хроники, и, как глубоко набожный человек, составлял еще систематические выписки и комментарии на религиозные вопросы, под именем «Цветника Духовного», оставшиеся теперь у наследников в нескольких десятках томов»2.

Рукопись дневника Хитрово до сих пор не обнаружена, она либо погибла в революционных пожарищах, либо затерялась в архивах. Известны лишь выписки из него. По всей видимости, их автор — Дмитрий Владимирович Хитрово — Хитрово-сын. Выполненные предположительно для потомков А.С.Хомякова, они касаются в первую очередь жизни Алексея Степановича, их общих с Хитрово родственников и т.п.

Хитрово приходились родственниками Хомякову по линии матери. Старшая дочь Хомякова Мария, запомнившая Владимира Ивановича Хитрово набожным и немного забавным человеком, указывает, что он был им «родней по Демидовой, сестре бабушки»3. У бабушки, то есть матери Хомякова, Марьи Алексеевны Киреевской, была сестра Анна Алексеевна (ум. 1844), вышедшая замуж за Евграфа Амосовича Демидова. Сестра Евграфа Амосовича — Елизавета Амосовна (ум. 1824) — жена Ивана Герасимовича Хитрово (1756?-1845). Именно их сын — Владимир Иванович Хитрово — друг и почитатель Хомякова, автор многотомного дневника. Его с Хомяковым «связывает» общая тетка, Анна Алексеевна Демидова. Корень их свойства лежит в роде Амоса Демидова (1745-1800) — младшего сына знаменитого промышленника и не менее знаменитого оригинала Прокопия Акинфиевича Демидова (1710-1788), запечатленного некогда Д.Г.Левицким.

«Выписки» Д.В.Хитрово находились среди других материалов хомяковского собрания в Музее сороковых годов. Ныне они хранятся в Отделе письменных источников Государственного Исторического музея («Замечания (Memoires de ma vie) Владимира Ивановича Хитрово. (Выписки из оных.) Воспоминания об Алексее Степановиче Хомякове»: Ф.178. №2). Отрывки из «Выписок» Д.В.Хитрово печатаются с сохранением некоторых особенностей орфографии. Повествование частью ведется от первого лица (автора дневника, Хитрово-отца), частью — в пересказе сына от третьего лица. Полностью рукопись Д.В.Хитрово будет опубликована в Хомяковском сборнике (Т.2. Томск, издательство «Водолей», составитель Н.В.Серебренников).

 

<…> 1843 г<од>. Перед Пасхою, которая была 11 апреля, Х<итрово> с Ал<ексеем> Степ<ановичем> ходили вместе смотреть дом Лобанова на Собачьей Площадке, за который просили 95 тысяч руб<лей> ассигнациями, и этот именно дом впоследствии и был приобретен Хомяковыми4. Пасху (11 апр<еля>) встречали Хомяковы и Демидовы5, а с ними и прочие все их родные в одной церкви, у Николы Явленного на Арбате, а до начала заутрени А<лексей> Ст<епанович>, став рядом с Х<итрово> (принявшим особенное исключительное религиозное направление в простоте души верующего, без научных богословских познаний, которые, однако, он под влиянием А<лексея> С<тепановича> развил впоследствии гораздо значительнее <…>), начал с ним спор о религии, который с легкой руки продолжался потом во все время их знакомства; пишется, что они проспорили почти всю заутреню, и отвлекло их только тогда, когда в церкви начали христосоваться. Х<итрово> говорит, что спорили потому, что ему казалось, будто при всей своей преданности Богу и набожности, А<лексей> С<тепанович> мудрствует по-лютерански, не приемля Четьи-Минеи, Камень Веры Стефана Яворского6 и другие книги, а Хомяков за излишнюю привязанность к обрядам называл его <т. е. В.И.Хитрово. — Е.Д.> католиком. День этот все обедали у матери Хомякова Марии Алексеевны7, а во время обеда приехал, опоздав, как это с ним часто случалось, А<лексе>й Ст<епанови>ч от митрополита Филарета8 и генерал-губернатора9. Все ходили к вечерне вместе, а потом вышепоименованный спор продолжался еще весь вечер Светлого Воскресения и после, во все время пребывания в Москве, говорится о подобных спорах, как о главном материале разговора между ними и предлог<е> для прений всякого рода.

В феврале 1844 г<ода> снова приезд автора Замечаний из брянского имения10, где жил все время с осени прошлого года, в Москву по случаю болезни тет<ушки> А.А.Демидовой, которая нанимала тогда дом Бычковой в приходе Троицы в Зубове на Пречистенке11. Накануне именин Дем<идово>й (2 февр<аля>12) Ал<ексей> Степ<анович> слушал у нее всеночную с своим семейством и был с ним племянник жены его Валуев13, а на другой день все они обедали у нее, и Хомяков много острил за обедом.

Тетка Хомякова Демидова становится опасно больна, потому он ее посещает каждый день, что он всегда делал в отношении всех больных родных и знакомых. <…>

25 августа <1848 года>. Здесь в Бучарове14 гостят родные Катерины Михайловны Бестужевы из Симбирска15. Весь вечер проговорил с Алексеем Степановичем, у них холера не слишком была сильна; он с успехом пользовал больных смесью дегтя с маслом и утверждает, что этим средством у себя и в соседстве уничтожал действие болезни и что об этом он писал даже в Петербург. Вечером сидели долго и все спорили о политике. Здесь гостит тоже некто Михайло Гаврилович Своехотов16, человек очень веселого нрава, который отпускает разные забавные штуки, как напр<имер>, он очень искусно, сидя у окна выходящего в сад, кричит вороною, что очень забавляет детей, сочиняет для них легенькие стишки, вроде:

Милый Коля,
Шаловливая воля,
Пошел гулять
И стал скакать:
Вывихнул ножку
А мамаша не дала ему бомбошку и т.д.

и это утешает детей. Он между прочим и лекарь, давал В<ладимиру> И<вановичу> Галлеровых капель от нервной слабости по причине тяготивших его спазм, но капли эти не помогли.

После обедни (26 авг<уста>), отслуженной весьма торжественно, Петр Александрович Бестужев17 звал всех нас к себе на пирог во флигель — у него дочь Наталья была именинница — тут много ели и пили шампанского и разных вин, отчего все присутствовавшие на завтраке повеселели заметно, а когда пришли назад в большой дом, то завязали оживленный разговор о политике с Марьею Алексеевною, которая горячилась, не замечая, что у всех в голове. За обедом А<лексей> Ст<епанович> много шутил и острил и всех заставлял оживляться и смеяться; вообще день этот провели очень приятно. Самые дети и те особенно резвились и играли. <…>

Во время модного в то время толка, по случаю европейских смут, Хитрово рассказывает один анекдот про себя, что когда он, весьма религиозный человек, сказал, что он радуется, что в Берлине открылась холера, А<лексей> С<тепанович> возразил ему, что духовник не даст ему за это Причастие; Бестужев поддержал сторону Х<и>тр<ово> говоря, что пруссаки еретики, но последний сказал на это, что не потому, а за то, что они совершенные атеисты, хулят и уничтожают Евангелие, как ему сам рассказывал А<лексей> С<тепанови>ч по прибытии из-за границы, и тем подрывают репутацию Спасителя, как выразился Х<и>тр<ово>, А<лексей> С<тепанович> подхватил это слово «репутация Бога», очень много смеялся над этим и все называл шутя Хитрово — охранителем Божией репутации.

Хомяковы возвратились давно из Москвы, но потому не давали знать о себе знакомым, что везде свирепствовала холера.

В начале октября А<лексей> С<тепанович> ездил в Москву для торгов на винокурение, а 17 числа этого месяца, по случаю имянин жены Хитрова18, он приезжал из Богучарова в Коледино19. В этот день, к обеду, съехались к В<ладимиру> И<вановичу> все его крапивенские соседи, крапивенские помещики, которые, как пишет автор Замечаний, изумлялись все костюму Алексея Степановича и бороде его: он был в своей славянке <мурмолке. — Е.Д.>, в пунцовой рубашке без галстука и вместо жилета на нем была поддевка, но взамен этого, как сказано в Замечаниях, все остались в восхищении от его любезности и ума, а когда он говорил, то со вниманием и любопытством слушали его. Одежду его тут многие объясняли именно тем, что он стоит во главе одного либерального общества, которого члены все носят русское платье и называются славянофилами; правительство сначала тайно присматривало за ними, находя их подозрительными, но напоследок оставляет их без внимания. При Хомякове возобновлялся опять разговор, что государь хочет непременно сделать крестьян вольными, хотя еще в начале этого года по поводу таких чрезвычайно перетревоживших всех помещиков слухов ходила в Туле, где тогда жил В<ладимир> И<ванович> <…>, по рукам записка одного весьма высоко стоящего лица20, что вольной крестьянам не будет, и распространены были слухи, будто Государь отвергает все представляемые ему проекты об освобождении крестьян. По поводу этих разговоров о вольной крестьянам при Хомякове нелишне припомнить рассказ В<ладимира> И<вановича> о нем, что, когда впоследствии, в 1858 году, действительно приступили к нашей крестьянской реформе и уже открыты были комитеты, Хомяков, которого вообще тульские дворяне считали за первого глашатая и горячего сторонника так называемой еманципации, явился на выборы в тульское благородное собрание во фраке, тогда некоторые из дворян, — частью из придирок к нему, а частию от излишней страсти к формальности, наделали Хомякову дерзостей и требовали, чтобы он удалился из собрания, потому что он во фраке, а не в мундире. Тогда Хомяков принужден был уехать, но, достав где-то мундир, возвратился снова в собрание; неугомонные из дворян не остановившись на придирке к мундирности, от которой впоследствии не знали как откреститься, требовали от него, чтобы он еще присягал особо, хотя к присяге приводили всех еще прежде и в том числе и его. Тогда Хомяков, чтобы отделаться от всех этих заносчивых требований, сказал им смеясь: «Господа, как вы хотите, чтобы я присягал, — Бог запрещает клясться небом и землею; небо от нас высоко, а землю у нас отнимают», — общий хохот, и его оставили в покое. <…>

По случаю пребывания в Москве императорской фамилии21, приехал сюда и министр граф Блудов22, который в этот день звал к себе на вечер А<лексе>я С<тепанови>ча. Всех больше по этому поводу суетилась Марья А<лексеев>на, беспрестанно призывала к себе Катерину Михайловну спрашивать, какую жилетку наденет и чтобы фрак надел и ордена чтобы надел23.

Были у него в этот день Мамонов24 и А.Н.Попов25, который служит при Блудове. Была здесь всеночная в доме по случаю вербной субботы; после оной долго еще сидели с А<лексеем> С<тепановичем>. Говорят, что у государя есть и было желание сделать реформу в управлении крестьянами и для этого учреждается инвентарий, который вводится уже в Белорусских губерниях и через два года предполагается ввести и у нас в Великоруссии; инвентарий это предварительная мера к окончательному освобождению крестьян.

На Фоминой неделе (14 апр<еля>) В<ладимир> И<ванович>, заехав к А<лексею> С<тепановичу>, нашел его немного встревоженным: <поскольку> граф Орлов26 два раза присылал ему сказать, чтобы он сбрил свою бороду27, что так угодно государю, но он горячится и не хочет брить ее, В<ладимир> И<ванович> и общий их приятель генерал Плещеев, Александр Павлович28, которого всегда можно было встретить у Хомякова, уговаривали его сбрить бороду, но он никак не соглашается, говорит, что когда прикажут сбрить бороды всем, тогда и он сбреет свою, а если ему одному прикажет это государь, то он сбреет ее, но примет это за оскорбление, и в заключение не верит, чтобы государь это сказал, а подозревает, что только государевым именем хотят заставить сбрить эту любезную ему бородку, которую из всех славянофилов носят только А<лексей> С<тепанович>, оба Аксаковых, отец и сын29, да Бестужев. <…>

От 11 февраля <1850 года> у В<ладимира> И<вановича> написано: «От обедни проехал я к Хомяковым, — при мне Марья Алексеевна бранила и наделала неприятностей Алексею Степановичу, несправедливо укоряя его, что он дурно управляет имением, все настаивает, чтобы он отказал Трубникову30, — А<лексей> С<тепанович> огорчился и расстроился, я его успокаивал. Должно признаться, тяжелый и несносный характер имеет Марья Алексеевна, на ее месте следовало бы только благодарить Бога: Алексей Степанович сказывал, что он купил недавно 200 душ, в два года заплатил пропасть долгов частных, да сверх того, теперь в ломбарде лежит около трехсот тысяч билетами, следовательно, он недурно управляет и прибавляет, очищает долги и капитал составил, а прежде известно, что имение все было в долгах до его принятия в свое управление, а она все ноет и жалуется, что бедна и беспрестанно бранит сына; полагаю, что это больше от старости лет, ибо ей уже за восемьдесят лет. Собирался было А<лексей> С<тепанович> ехать ко мне, но мы уже ездили с ним для развлечения на аукцион лошадей в манеж, где и пробыли с час времени». <…>

1852-й год. Этот год, с начала его, был несчастный для семейства Хомяковых.

Неожиданно, 26 января, получили известие с Собачьей площадки, что Катерина Михайловна опасно больна: она простудилась, сделалась у нее горячка и вдобавок выкинула и теперь без всякой надежды. Я (В<ладимир> И<ванович>) сейчас же отправился к Хомяковым, нашел А<лексея> С<тепановича> в кабинете за обедом с родными, еще были А.И.Кошелев и Павлов31. А<лексей> С<тепанович> до того изменился, что поразил меня, сделался точно шестидесятилетний старик, говорит, что никакой нет надежды, чтобы Катерина Михайловна была жива. Ее сообщили Свят<ых> Таин и ожидают конца, начала уже бредить, меня это очень огорчило. А<лексей> С<тепанович> плачет и просил меня, чтобы я уехал, а завтра чтобы приехал, не понимаю, для чего он прогнал меня, с чувством пожал мне руку и заплакал; я пошел от него к Марье А<лексеевне>, которая тоже встретила меня с плачем; расспрашивал про Катерину Михайловну: она простудилась, гуляя в своем саду, сделалась у нее горячка и воспаление в груди, а теперь она, говорят, уже при последнем издыхании.

27 (воскресенье). В полдень поехали навестить больную к Хомяковым, подъезжая к крыльцу сердце замерло: на крыльце сказали нам роковую весть, что Катерина Михайловна вчера в 11 час<ов> 30 мин<ут> ночи кончила жить!.. Я прошел к Алексею Степановичу, нашел его разговаривающим с Кошелевым, но не тревожил его, а сел на кресло и грустно задумался, А<лексей> С<тепанович> подошел ко мне и тоже начал плакать. Неожиданна была эта смерть женщины, полной жизни, в какую-нибудь неделю что она была больна.

По рассказам А<лексея> С<тепановича>, доктора много виноваты в ее смерти тем, что они дали порошок (каломель32), от коего она преждевременно родила, и умерла более от изнеможения сил, чем от болезни, впрочем, от чего бы то ни было, а ее нет на свете. Тело лежит в маленькой зале, я ходил туда с генералом Плещеевым, а в большом зале шьют покров.

Марья Ал<ексеевна> очень поражена, сказывал Вас<илий> Ив<анович>33, что с нею ночью и сегодня поутру, когда А<лексей> С<тепанович> был у обедни, сделались такие сильные судороги, что полагали, что она умрет. Детей я не видал, они наверху, ходила к ним моя сестра. Много приезжало навещать А<лексея> С<тепановича>, который сильно поражен своим несчастием и как бы убит горем, но покорно и твердо переносит его, и велика его христианская покорность — он сам не мог бы придумать лучшего счастья, какое дал ему Бог; впрочем, велика и утрата его, они друг друга страстно любили.

28 <января>. Взяв ванну, отправился я к Хомяковым; нашел у А<лексея> С<тепановича> Шевырева, Шеппинга, Кошелева, генер<ала> Шатилова, Василия Павловича Охотникова, Свербеева34 и много других знакомых мне и незнакомых мужчин и дам. Вскоре по нашем приезде началась панихида с певчими, и многие дамы плакали. После панихиды открывали лице умершей, она очень изменилась и стала портиться.

Слушал у Марьи Алексеевны в кабинете молебен; к концу пришел А<лексей> С<тепанович>, когда священник начал поминать за здравие «Марию и Алексея со чады», — он, подошед ко мне, сказал с большим душевным движением: «А Екатерину не поминают», тут стояла сестра Катерины Мих<айлов>ны Прасковья М<ихайловна> Бестужева; они, обнявшись, горько плакали.

Потом долго сидели в кабинете, все более разговаривали о Кат<ерине> Мих<айловне> и рассуждали о ее болезни, рассказывал А<лексей> С<тепанович>, что Овер35 большую сделал ошибку, дав ей порошок, от которого она родила, что прочие доктора Альфонский, Клименко и особенно Кильдишевский36 были против этого, да и Овер сам тоже говорил, что она может умереть, если дать ей этот порошок каломель, и, несмотря на это, прописал ей его, она вскоре после этого и выкинула; некоторые оправдывают Овера, что иначе нельзя было сделать, потому что у Катерины Михайловны были воспаление и горячка вместе, и начинался тиф. <…>

29-го назначено было погребение; приехав к Хомяковым, нашли тут уже много съехавшихся отдать последний долг умершей; вся эта грустная обстановка, притом при всей своей неожиданности, чрезвычайно грустно подействовала на меня, и я находился в сильной ажитации, которая и без того часто тревожит меня. Увидав меня, подошел ко мне А<лексей> С<тепанович>, взял меня под руку, и долго ходили с ним по зале, он говорил мне, что получил себе сегодня утешение душевное, которое приписывает Кат<ерине> Мих<айловне>, что это ее молитвы произвели, а именно: вчера вечером Марья А<лексеев>на сделала ему по обыкновению ужасную сцену, бранила его как попало, А<лексей> С<тепанович> от расстройства сам рассердился, — все эти брани происходят оттого, что Мар<ье> Ал<ексеевне> вообразилось, что А<лексей> С<тепанович> ее не любит, и это подозрение продолжается несколько лет (по моему мнению, это от ревности, ей хотелось бы, чтобы он, кроме ее, никого не любил). Сегодня утром (дн<ем> от 29) опять была сцена и наконец, по убеждению А<лексея> С<тепанови>ча, Марья А<лексеев>на дала ему слово, что с сегодняшнего дня не будет более к нему придираться и что теперь она верит, что он ее любит, — он говорит, что это как бы благословение свыше. Алексей Степанович как ни крепится, но видимо, как огорчен; спорит, чтобы рассеять все более и более наступающую тоску: на мое предложение, чтобы он молился о Катерине Михайловне, намекая на то, что он всегда спорил, что наша молитва за усопших не приносит душе пользы и что даже частное приношение жертвы за душу не нужно, что Церковь вообще молит за всех, А<лексей> С<тепанович> говорил опять в этом же духе, и говорил еще, что вдовство есть духовное монашество, что надобно жить в чистоте более духовной, т.е. не прилепляться сердцем уже ни к какой женщине, а пребывать ей верным до самого гроба, — я отвечал, что при духовной чистоте надобно соблюдать и телесн<ую>, вообще же его смирение в несчастии, его поразившем, большое. Во время совершения печальной церемонии выноса и отпевания, на которое привели и всех детей, мужество не один раз оставляло всегда твердого А<лексея> С<тепанови>ча, удрученного великим горем, особенно сильно выражающимся в эти печальные торжественные минуты. Тело предано земле в Даниловом монастыре37; у монастырских врат встре<ча>л его архимандрит с братиею, гроб до могилы с родными и знакомыми нес А<лексей> С<тепанович>.

9 апр<еля>. <…> А<лексея> С<тепановича> навещали профессор Грановский38, Аксаковы, Бестужевы и Свербеев. Марья А<лексеев>на приметно слабеет и страшно боится умереть, хочет собороваться маслом, а между прочим не перестает ссориться с Алексеем Степановичем, — ибо у них после смерти Катерины Михайловны большие идут беспорядки в доме. А<лексей> С<тепанович> действительно до сих пор не мог еще взяться за это и ничего не знает, как у него по хозяйству, потому что слишком поражен кончиною жены, то ему не до этого. Впрочем, по домашнему хозяйству насчет провизии и под<обного> всегда любила заниматься Марья Ал<ексеев>на сама и предолго держит у себя повара, когда заказывает ему обед.

P.S. Если он изготовит что-нибудь нехорошо, то М<арья> А<лексеевна> покричит на него и, так как она больше стала лежать в постели и почти не вставала, то, подозвав его к

постели, снимет с себя башмак и пошлепает им повара, насколько позволят ей ее старческие силы, но это как со стороны других, так и виновного, возбуждает скорее смех, чем огорчение. <…>

1 Мая у А<лексея> С<тепановича> было много гостей поздравлять, но особенного оживления не было39.

Алексей Степанович с семейством провел лето в Смоленской деревне40, и свидание с ним (18 авг<уста>) <было> в Богучарове, где А<лексей> С<тепанович> рассказывал новость, что ходят тревожные слухи о холере, которая свирепствует уже в Варшаве. А<лексей> С<тепанович> все грустит по Кат<ерине> Мих<айловне>, Марья А<лексеев>на очень похудела и постарела, и ужасно боится умереть, все уверяет, что у нее водяная в голове.

Она в Москву приехала одна, зимою, А<лексей> С<тепанович> остался в деревне по хозяйству.

1853 год. Алексей Степанович возвратился из деревни только в январе этого года, и (17 янв<аря>) был у него, нашел его еще спящим; когда он встал, ходил к нему в кабинет, очень приятно было свидеться. Приходил к нему какой-то чудак — поляк — все просил у А<лексея> С<тепановича> написать ему технических терминов для охоты, которые он намерен собирать и печатать.

Ездил А<лексей> С<тепанович> в Рязань покупать имение с аукциона 450 душ, по 650 руб. за душу; воротился 22 ян<варя>. Приходил К.Аксаков. Спорили относительно образа Спаса Нерукотворного, А<лексей> С<тепанович> говорит, что это не истинное происшествие, и много было спора в этом роде, — Аксаков поддерживал его, и на возражение, что А<лексей> С<тепанович> неправославно рассуждает, Аксаков уверял, что напротив того, но что его не понимают.

А<лексей> С<тепанович> всегда очень любил спорить о религиозных предметах и в этих спорах нарочно придерживался различных противоположных мнений, то так, то иначе, чтобы посредством спора разъяснить себе яснее <…> мнение, которое он

поддерживал.

Случалось с ним иметь прегорячие споры по нескольку часов, он сам тоже при этом очень горячится, но трудно его в чем-нибудь урезонить, так как он очень <упорствует>.

Двадцать шестого числа, в день годовщины кончины Катерины Михайловны, были мы все в Даниловом монастыре и служили панихиду, потом ходили на ее могилу слушать литию.

Публикация, вступительная заметка и примечания Елизаветы Давыдовой

«Крепкая связь единомыслия…»

 К.С.Аксаков. 1850-е годы. Музей ИРЛИ
К.С.Аксаков. 1850-е годы. Музей ИРЛИ

И.С.Аксаков. Рисунок О.Г.Аксаковой. 1860-е (?) годы. Музей ИРЛИ
И.С.Аксаков. Рисунок О.Г.Аксаковой. 1860-е (?) годы. Музей ИРЛИ

Богучарово Тульского уезда Тульской губернии. Имение А.С.Хомякова. Свято-Сретенский храм, где похоронена мать А.С.Хомякова Мария Алексеевна. На заднем плане господский дом. Современная фотография
Богучарово Тульского уезда Тульской губернии. Имение А.С.Хомякова. Свято-Сретенский храм, где похоронена мать А.С.Хомякова Мария Алексеевна. На заднем плане господский дом. Современная фотография

А.И.Кошелев. 1850-е (?) годы. Музей ИРЛИ
А.И.Кошелев. 1850-е (?) годы. Музей ИРЛИ

Титульный лист первого номера журнала «Русская беседа» (1856–1860), созданного по инициативе А.С.Хомякова
Титульный лист первого номера журнала «Русская беседа» (1856–1860), созданного по инициативе А.С.Хомякова

А.С.Хомяков в мурмолке. Рисунок карандашом Э.А.Дмитриева-Мамонова (?). 1850-е годы. Музей ИРЛИ
А.С.Хомяков в мурмолке. Рисунок карандашом Э.А.Дмитриева-Мамонова (?). 1850-е годы. Музей ИРЛИ

Ю.Ф.Самарин. 1840-е годы. Музей ИРЛИ
Ю.Ф.Самарин. 1840-е годы. Музей ИРЛИ

Д.А.Валуев. Рисунок Ю.Иванова
Д.А.Валуев. Рисунок Ю.Иванова

А.С.Хомяков. Конец 1850-х годов
А.С.Хомяков. Конец 1850-х годов

А.С.Хомяков — К.С.Аксакову1

 

<Ноябрь 1850 г. Богучарово> 

Ваше письмо, любезный Константин Сергеевич, всячески меня порадовало и доброю от Вас памятью, и добрыми вестями. Признаюсь, я нисколько не ценю переубеждения Павлова2 (разумеется, не Николая Филипповича; этот во всех убеждениях тверд3) и не верю Кавелину, которого ценю как умного человека, но не могу признавать добросовестным ученым4, да мне весело, что Вы-то дельно трудитесь и принялись за разъяснение запутанного вопроса. Пожалуйста, доконайте этот родовой быт5, чтоб о нем впредь помина не было. Еще веселее то, что Ваша драма пойдет на сцену. Мне не только за Вас приятно, но и за себя. Часто мне в голову приходил вопрос, возможна ли она на сцене6, сумеют ее разыграть, сумеют ли ее понять7. Эти вопросы разрешатся, и хоть Вы теперь и питаете благородное презрение к искусству8, я думаю, что даже и для Вас эти вопросы не совсем без интереса. Не разделите ли Вы драму свою на отделы:

1-й Русь бьют до того, что она из терпения выходит.

2-й Русь сама собирается драться.

3-й Русь дерется и бьет Польшу.

4-й Русь подает в отставку и заваливается за печь.

Не сердитесь! Ведь если бы мы виделись, дело бы не обошлось в разговоре без шутки. Письмо примите за разговор. П.А.Бестужев9, недавно получив от меня такого рода письмо, пишет жене моей10: «Ведь не утерпел муженек, чтоб не подшутить: эдакая натура!» Говоря без шутки, мне очень и очень приятно, что драму будут играть. Кажется, все-таки даром она пройти не может11. Зритель что-нибудь да поймет, что-нибудь да почувствует. И как удалось это? Почти невероятно. Или вожжи опять стали слабеть, как я говорил, помните, еще прошлого года? Пора.

На днях, т.е. тому месяца полтора, послал я в Питер ту работу, о которой знаете12. Кончил я ее отношением цензуры к образованию общества13. Думаю, Вы будете этим не недовольны. Не знаю только, что выразится при чтении на комитетских лицах14. Теперь тружусь со своею «Семирамидою»15 и попал на отдел удивительно занимательный, начало средних веков. Что за чудная минута и как не понята! Просто совершенно новое приходится писать, как будто никто и не писывал об этой эпохе, и как странно все эти средние века под зависимостью от древнего мира, которого, по-видимому, не помнят и решительно не понимают. Я тружусь и собою очень доволен.

Вообразите, что я не могу еще сказать ничего положительного о своем отъезде в Москву. Здесь как-то все не ладится по хозяйству. Снег с шоссе сдувает, и не знаем, как ехать, а главное, надобно матушку16 отправить, а с этим сладить нелегко при ее трусости и нерешительности. Очень хочется в Москву. Ведь я еще должен Вас допросить о Малороссии17.

На днях получил письмо от Свербеева, признаюсь, пренасмешливое и премилое, а еще более политичное. Такая досада, что я не император, хоть тибетский. Министр иностранных дел совсем готов18, да не знаешь, куда деть его. Благодарите Вашего батюшку за его любезное посланьице. Скажите ему, что я нынешний год славно охотился, за что честь и слава втройне. И его и Вас благодарят матушка и жена.

Ваш А.Хомяков

 

РГАЛИ. Ф.10. Оп.4. Ед.хр.131. Л.7-8 об. Публикуется впервые.

Письмо без даты; датируется нами ноябрем 1850 г.: в первой декаде ноября, по всей вероятности, семья Аксаковых переехала из Абрамцева в Москву, ибо уже 19.XI.1850 г. И.С.Аксаков отвечал родным на полученное от них сообщение о пропуске драмы К.С.Аксакова «Освобождение Москвы в 1612 году» через театральную цензуру.

 

Главная новость, обсуждаемая в письме, — разрешение к постановке драмы К.С.Аксакова «Освобождение Москвы в 1612 году». В печать она была пропущена цензором А.Н.Очкиным в 1848 г. и в том же году напечатана в Москве в типографии Николая Степанова. Имя цензора, разрешившего поставить ее на сцене, нам неизвестно: С.Т.Аксаков в письме сыну Ивану от 29.XI.1850 г. писал, что это сделал «какой-то немец», определенный на место цензора драматических сочинений А.М.Гедеонова в Петербургском цензурном комитете, который «залпом пропустил уже несколько пьес, непропущенных прежде». Сочинение Аксакова вызывало разноречивые оценки: одни, как историк С.М.Соловьев, считали его «очень эффектным в чтении», другие сомневались в драматургичности, третьи не понимали. Так, в 1849 г., находясь в Ярославской губернии, брат автора Иван Сергеевич познакомил с драмой своего хозяина, рыбинского купца, большого охотника до чтения. «Очень прекрасно», — отозвался он, но характер похвал ясно показывал, что в содержании пьесы он не понял ничего. А ростовский купец Хлебников, другой знакомый И.С.Аксакова, относившийся к русскому народу, боготворимому К.С.Аксаковым, презрительно, считал, что драма подтверждает его мнение, поскольку народ в ней «только повторяет все за Мининым». (Интересно, что в перечне персонажей «народ», в рукописи пьесы стоявший на первом месте, цензором Очкиным был помещен в конец.)

М.П.Погодин и С.П.Шевырев считали пьесу неудачной. Отцовское самолюбие С.Т.Аксакова, обычно не обольщавшегося сочинениями Константина, было так задето резкими отзывами Погодина о пьесе, что он обратился к суду Гоголя. Прочитав пьесу, Гоголь в письме к Сергею Тимофеевичу от 12 июля 1844 г. не польстил автору: «Но зачем, не бывши драматургом, писать драму?… Для этого нужно осязательное, пластическое творчество, и ничто другое. Его ничем нельзя заменить. Без него история всегда останется выше всякого извлеченного из нее сочинения».

Хомяков не без оснований беспокоился, как драма пройдет на сцене, сумеют ли ее сыграть артисты, поймут ли зрители. То, что она допущена к представлению, Хомяков считал не только личной удачей автора, но и общим везением славянофильского кружка. Следует заметить, что тема аксаковской пьесы была чрезвычайно близка Хомякову, начавшему писать в 1830-е гг. драму о Прокофии Ляпунове, но не завершившему работу.

На премьере автора вызывали, и он выходил два раза кланяться публике. На обеде, устроенном после представления в честь автора, артист Д.Т.Ленский прочитал стихотворение:

Константину Сергеевичу Аксакову

Хвала, хвала вам, честь и слава,

Наш новый автор молодой!

Без фраз, не умствуя лукаво,

Вы тихой <речью> русскою, родной

В нас пробудили дух народный,

Изобразили предков нам

С их простотою благородной,

А не с эффектом пошлых драм.

РГАЛИ. Ф.10. Оп.1. Ед.хр.113. Л.1-1об.

Шиканье во время представления и замечания отдельных зрителей: «В кандалы бы автора да в Сибирь» — причудливо соединялись с отзывами типа: «Скука была непроходимая, так что едва можно было высидеть до конца» (Б.Н.Чичерин). Сам автор считал, что пьеса шла «при общем внимании», но что последние три действия (из пяти) «поняты едва ли половиною; многие называют их скучными» (письмо Ю.Ф.Самарину без даты // РГАЛИ. Ф.10. Оп.4. Ед.хр.97. Л.91).

Хомяков к представлению драмы, состоявшемуся 14 декабря, приехать не сумел, очевидно, надеясь увидеть пьесу впоследствии, — но первое представление драмы оказалось единственным. Шум на спектакле (горячее сочувствие райка происходящему на сцене и негодование сановной публики) привели к «передряге», по слову С.Т.Аксакова: цензор А.М.Гедеонов затребовал пьесу в Петербург, после чего она была запрещена к представлению. 

А.С.Хомяков — И.С.Аксакову
<Июль-август 1853 года>19 

Благодарю Вас, любезный Иван Сергеевич, за письмо20 и за самый вопрос, к которому Вы в нем приступили21. Вы совершенно правы в том, что не смущаетесь общепринятым мнением22. Так называемое мнение есть весьма часто пустая или неясная формула, допущенная в обиход для устранения мнений, которые под нею притаиваются, нередко разноглася между собою и связываясь с формулою тонкими нитями диалектики, допускающими почти совершенное отрицание. Вот причина, почему я позволяю себе не соглашаться во многих случаях с так называемым мнением Церкви и почему Вы, со своей стороны, могли, с некоторою справедливостью, сказать такое строгое слово о Церкви исторической. В то же время я уверен, что добросовестное мнение имеет полное право высказаться и что, если оно справедливо, оно, до некоторой степени, оправдает общепринятую формулу, уясняя ее и не встретив того осуждения, которое Вы предвидите со всех сторон, от грека и скифа, от мирянина и духовного.

Я отчасти испытал это со своим «Исповеданием». Многие, предубежденные ходячими формулами, думали, что духовные меня осудят чуть-чуть не на костер; а на поверку вышло, что все те, которые прочли, согласились, что оно вполне православно и только к тиснению неудобно или сомнительно23. Убеждения или мнения и формулы обиходные далеко не совпадают друг с другом, и я считаю себя в праве быть смелым в отношении к формуле, вполне преклоняясь пред убеждением. Верую Церкви, в которой нет и не может быть ошибки или лжи.

Прежде чем приступлю к самому вопросу, я позволю себе сделать Вам маленький упрек по случаю одного отдельного выражения. Вы, оправдывая горе и отчасти невольный ропот (в чем, конечно, Вас обвинять нельзя), приводите в пример слова Христа: «вскую Мя еси оставил?»24 Вы в этом неправы. В словах Спасителя мы никогда ничего не можем видеть, кроме истины, без примеси какой бы то ни было гиперболы чувства. Христос на кресте судится, так сказать, с Богом, т.е. с неумолимою логикою мироздания. Он, невинный, жертва этой логики. Он один оставлен милосердием Божиим, именно для того, чтобы никто, кроме Него, не был оставлен и не мог роптать, и эту-то высокую истину Он выразил в Своем скорбном обращении к Отцу. Вы за это замечание на меня пенять не будете. — Еще другое вводное слово. Вы обвиняете Вине25 (Vinet), с некоторою досадою, за выражение, что человек, часто испытанный страданием, имеет причины считать себя «особенно любимым» и т.д. Я не стану оправдывать выражения, может быть, не вполне строгого; но смысл его Вы оправдали, сами того не замечая. В середине письма Вы говорите: «…счастливцу легче забыть Бога, чем страдальцу, которому нет другого утешения». Избавление от искушения не есть ли милость, и не оправдан ли наш общий друг Вине?

Перейдем к самому вопросу. Он, по-видимому, самостоятелен; но действительно, по отношению молитвы к греху, греха к судьбе человечества, разумения и познания к воле и действию он входит в разряд тех неисчислимых вопросов, которые возникают из сопоставления свободы человеческой и Божиего строительства (или необходимости) и которые наделали столько хлопот человеческому уму, что Мильтон считает их наказанием для чертей в аду26. Эти отношения можно покуда отстранить, и тогда вопрос значительно упрощается. Общие или необходимые формулы: человек наказывается за грехи несчастьем или посредством жизненного горя освобождается (положим, хоть отчасти) от ответственности за свои проступки. Кроме последнего положения (не общепринятого и чисто латинского), эти формулы можно принять и, будучи ясно поняты, они, как мне кажется, совершенно согласны с истиною. Затруднения Ваши возникают, если не ошибаюсь, из двусмысленного употребления слова грех в общем разговоре и даже в учении духовных писателей. Это слово обозначает: или собственно проступок личный человека, противный законам Божией правды, или общее отношение человечества к Богу, возникшее из первоначального нарушения закона, предписанного человеку. Мир есть творение, мысль Божия, и, сам по себе, он представляет полную и строгую гармонию красоты и блаженства. Дух, нарушающий закон Божественной правды, становится, по необходимости, в состояние вражды с Божией мыслью, с гармонией мироздания, и, следовательно, в состояние страдания, которое было бы невыносимо, если бы оно не умерялось постоянно благостью Божиею. Высшее или полнейшее выражение этого страдания — смерть, проходящая через всю земную жизнь человека, в разнообразии своих частных и неполных проявлений, от расшибленного лба, занозы и даже самой легкой неприятности до нестерпимого страдания и горя. Человек, каждый, дольник греха27, по необходимости дольник страдания и, следовательно, страдает вследствие, но не в меру своей доли нравственной нечистоты. Не страдание человека, а его полное счастье было бы в высшей степени явлением античеловеческим. Итак, совершенно справедливо говорит обиходная формула, что человек наказывается за грехи, хотя бы, может быть, яснее было сказать за грех, т.е. за греховность свою. Один только Христос, не будучи дольником греха и подчинившись добровольно логике человеческих отношений к Божьему миру, т.е. страданию и смерти, осудил эту логику, сделав ее несправедливою к человеку вообще, которого Он в Себе представлял, хотя без Него она была бы справедлива к каждому отдельному человеку. Он без греха, из любви, принял все условия земной жизни, не принимая даже заслуженного блаженства, чтобы не разлучиться с братиею, обращая таким образом добровольно принятый грех человеческого неповиновения и неправды в добродетель и высшую правду любви. Я не привожу текстов, подтверждающих это верование по самой простой причине: если мы приняли дух Евангелия, то слова наши будут согласны с текстами; если же нет, то и тексты мы приведем и поймем криво. Человек страдает как дольник греха. Итак, совершенно справедливо сказать, что человек наказывается за грехи, хотя крайне неразумно было бы думать, что он страдает по мере своей доли, как некоторые думают, и как можно бы предположить из отдельных выражений Св. Отцов. Мера каждого безмерна, как грех вообще, и в каждом она облегчается милостью Божией, по закону Его общего строительства, неизвестному ни нам, ни даже высшим Его созданиям, как можно заключить из одного места послания к ефесеям28. Вы совершенно правы, говоря, что Бог не наказывает человека, а что зло само себя наказывает по неотразимому закону логики, и, в этом случае, я Вам дам текст для оправдания против тех, которые стали бы Вас обвинять. Апостол Иаков говорит: «…как сам Бог не искушается злом, так и не искушает Он никого»29, а напротив того: «…всякое деяние благо, и всяк дар совершен свыше есть, исходяй от Отца светов»30. Злом тут называет он не страсти, а всякое зло жизненное; ибо он прежде сказал: «…блажен человек, претерпевший искушение»31. Что человек страдает не по той мере личного греха, т.е. видимого проступка, которую мы склонны ставить в соотношение со страданием, в том нам свидетельствует Сам Христос, когда на вопрос: почему человек болен, по своим ли грехам или по грехам родителей, Он отвечал: «ни по тем, ни по другим, но да явится на нем сила Божия»32. Если в одном случае он так сказал, то ни в каком случае нам нельзя искать того отношения между грехом и страданиями, которое многими предполагается. Разумеется, что больной, о котором говорил Спаситель, все-таки страдал как дольник греха, и словами Спасителя отстраняется только ложная идея меры; ибо иначе мы должны бы были предположить, что больной страдал сверх меры, т.е. несправедливо. Сам же грех наказывает себя логическим выводом — страданием, всегда умеряемым милосердием Божиим. Итак, сознание, что человек страдает за свой грех (как дольник греха), и сознание греха в каждом страдании, как бы оно ни было ничтожно, совершенно справедливо. То же самое относится и ко всякому неразумию, которое есть только одна из форм духовного страдания. В суждении о Вине не должно забывать, что он в одном месте говорит: «les peches sont le peche (грехи суть грех) и чрез это отстраняет идею меры, которая Вас, мне кажется, сбила; ибо, отстранив ее, выйдет, что Вы согласны и с Вине, и с учением всего христианства, кроме латинствующих.

Вине говорит о страдании как воспитателе, данном нам от Бога. Когда вы признаете, что счастливцу легче забыть Бога, чем страдальцу, не то же ли Вы говорите? Но почему этот воспитатель дается одному, а не дается другому? Кто скажет, почему не всем людям одна судьба?33 В похвале страданию вообще много риторства, это правда; но не должно его оставлять и без похвалы. Вы совершенно правы, а что еще лучше, правы с теплотою душевною, когда говорите, что Бог учит всем, скорбью и радостью, солнцем и бурею34. Но что же из этого? Пословица все-таки права: «Гром не грянет, мужик (человек) не перекрестится». По крайней мере, часто так бывает.

О страдании и счастье я готов сказать то, что Павел о посте: «ты не ешь и благодаришь Бога, другой ест и благодарит Бога, и оба делают хорошо»35. Вине говорит: «если ты много страдаешь, думай, что тебя Бог много любит», а кого же Он любит немного? Или кого не любит Он, если человек только позволяет Богу любить его? Вине не прав, ибо дозволяет какую-то гордость страдания. Об этой гордости сказать можно то же, что Варсонофий о гордости поста: «Ты постишься, а брать твой ест, и ты этим хвалишься. Пост — лекарство для души. Чем же ты хвастаешься, что с помощию лекарства достигаешь здоровья, которое брат твой имеет не лечившись? Разве больные могут хвастаться?»36 Но они могут и должны благодарить Целителя, понимая Его явную любовь37. Бог не посылает страдания, логического последствия греховности нашей; нет, Он постоянно умеряет его едкость; но Он не устраняет его, дабы человек не впал в тупое довольство собою и миром. Страдалец благодарит Бога, счастливец также; оба равно Богу угодны. В этом я согласен38 и даже думаю, что благодарность счастливого человека лучше и святее. Вине говорит (слов не помню, но смысл таков): «Ты встал сытый из-за стола, и взглянул на небо, и мысленно благодарил Бога — ты еще не благодарил. Уделил ли ты часть свой трапезы голодному? Или подумал ли умом и сердцем, как бы его насытить? Или, если все это тебе недоступно, поскорбел ли ты искренно об его голоде? О, тогда ты благодарил». Страдание способнее к состраданию, чем счастье (я говорю вообще, ибо иногда оно ожесточает39), и поэтому благодарность, т.е. выражение ее в деятельности любви к ближнему, труднее счастливому, чем несчастному. По этому самому человек, признавая страдание за последствие и, следовательно, за наказание греха, должен благодарить Бога, допустившего это страдание и убавившего, так сказать, тягость счастья, которой он не умел носить.

Вы видите, что мысль моя очень похожа на Вашу и что вообще разница между Вами и общепринятою формулою заключается собственно в том, что в нее вводят идею не только зависимости скорби от греха, но еще какого-то арифметического отношения скорби к греху, т.е. чистую и явную нелепость. Отстраните ее, и Вы согласитесь, что если бы человек был безгрешен, Бог бы не мог его посещать страданием или смертью: смерть обратилась бы в преображение. Это служит ответом на безумное мнение, недавно возведенное в догмат папою, о полной безгрешности Божией Матери.

 

Но тут снова встречается тот бесконечный вопрос, о котором я уже говорил, вопрос о совмещении свободы и необходимости. Каким образом может человек, так сказать, требовать и вытребовать изменения логических законов мироздания? Каким образом может он от Бога, всегда умеряющего строгость логического закона, т.е. враждебность мира (Его мысли) к человеку, отвергшему святость этой мысли, испросить еще большего умягчения закона в частном случае? Вопрос, очевидно, неразрешим вполне; но, в то же время, душа как-то чувствует, что различие между законом мысли Божией в отношении ко всему миру и в отношении той же мысли к каждому данному случаю выдумано бредом нашей слепоты и не имеет никакой существенности. Законы нравственного мира также непреложны, как и законы физического мира (который есть в то же время и нравственный); а между тем, мы чувствуем, что наша воля (разумеется, под благодатью) изменяет нас самих и, следовательно, наши отношения к Богу. Почему же та же воля, выраженная в молитве, не могла бы изменить и отношений наших к миру внешнему? Скажете ли, что в одном случае молитва, явно законная (ибо есть требование улучшений), не может не быть исполнена, а в другом ее исполнение было бы, так сказать, незаконным, ибо оно нарушило бы логику всеобщих явлений? Тут более кажущейся, чем истинной правды. Я горд и прошу исправления от гордости; я тону и прошу спасения от воды. Гордость моя есть, так же как и опасность моя, логический вывод из целого ряда предшествовавших, внутренних проступков, увлекающих меня к новым проступкам или порокам; а за всем тем воля, под Божиим благословением, останавливает мое падение. С меньшею явностью относится этот закон и к физической опасности, но он остается тот же.

 

Однажды две дамы говорили целый вечер о чудесах; покойная жена моя40, бывшая при этом, вернулась в дурном расположении духа и на вопрос мой, «чем она недовольна?» рассказала мне весь разговор. «Я все-таки не вижу, чем ты недовольна?» — «Видно, они никогда не замечали, сколько чудес Бог совершает в нас самих, что столько хлопочут о чудесах внешних». — Просите царства Божиего, и все приложится вам. Всякая молитва заключается в «Отче наш»; но, мне кажется, Вы ошибаетесь невольно, когда идею воли Божьей вы ограничиваете логическим развитием мировых законов41. Они — выражение Его воли, но не оковы, наложенные на Его волю. К чему же просить нарушения законов, которым я подчинился вследствие греховности, т.е. законов страдания внешнего, которое часто спасительно? К тому, что естественно просить избавления от него и улучшения внутреннего в жизни бесскорбной. Это естественно. Хороша покорность в страдании, еще лучше благодарение за страдание; но искренно пропетый благодарственный гимн (выражающийся всею жизнью) за избавление от скорби точно так же великолепен, как Иовово терпение42, а душа просит всякого счастья.

Видимое улучшение жизни физической, происходящее от простого напряжения умственных способностей (в Англии), будущее усовершенствование жизни земной, которое Вы предвидите, по-моему, весьма справедливо ставят в Ваших глазах все эти явления вне зависимости от закона нравственного. Это едва ли справедливо. Множество пороков, в их явной отвратительности и уродливости, делаются невозможными в образованной земле, так же как засуха или чума. Следует ли из этого, что нравственный закон также подчинен необходимому развитию? Англия выше России в жизни физической и общественной — правда43, но она и выше ее и в приложении своих нравственных законов (хотя самые законы могут быть и ниже). Человек гадит свою внутреннюю жизнь так же, как и зажигает дом свой, часто из неведения. Во всех случаях мы просим разумения и мудрости и во всех, кроме Божией милости, идем и путем внешним, размышлением, чтением, беседою и т.д. Я скажу более: самое улучшение в физической жизни народов едва ли не находится в прямой зависимости от чувства взаимной любви, старающейся приложить всякое новое знание к пользе других людей-братий; недаром всякое просвещение дается только христианским народам. «Всякое даяние благо (в мире физическом), и всяк дар совершен (в мире нравственном) свыше есть, исходяй от Отца светов»44. Труд для пользы других, бескорыстный (хотя отчасти), есть молитва, и молитва не только высшая, чем лепетанье славянских слов в уголке, перед суздальскою доскою, но высшая многих, гораздо более разумных молитв, в которых выражается какой-то загробный эгоизм более, чем любовь. Молитве, так сказать, нет пределов. Отрывать ее от жизни, формулировать, заключать ее в отыскании «серединной точки» и проч., все это нелепо45. Она цвет жизни. Как всякий цвет, она обращается в плод; но она не лезет со своим великолепным венком из лепестков и семенных пучков, без стебля, листьев и корней, прямо из сухого песка, лишенного всякой растительности. Она может возникнуть, как некоторые тропические растения, почти в один миг, с необыкновенною красою и блеском, или развиваться медленно, как Cactus Zeherit (или столетний цвет); в обоих случаях у нее были жизненные корни. Кому в голову придет отделить молитву Иисуса от Его проповеди, от Его исцелений, от Его крестного подвига? А впрочем, всякое счастье нужно человеку и всякое дается Богом: вспомним чудо в Кане Галилейской46.

 

Искренно благодарю Вас за Ваше письмо. Оно много вытребовало размышлений; оно само проникнуто тем жаром и любовью к истине, которые одни только и могут оплодотворять жизнь. Видите, в чем мы не совсем согласны и что нигде прямого разногласия нет. Вы немножко слишком много приписываете общему закону; но это очень естественно, потому что вообще слишком много дают простора партикуляризму47. «Голова разболелась — это оттого, что на Кузьму и Демьяна я к обедне не ходила». Жаль только, что ни один помещик, когда у него болят зубы или спина, не подумает, что это — вознаграждение за оплеуху, данную камердинеру или за синяки на спине крестьянина. Если бы я видел партикуляризм, принявший то же направление, грешный человек — не стал бы и восставать против него, хотя в душе и отвергал бы.

Прощайте. Кажется, ереси в Вас нет, а только некоторый маленький стоицизм и боязнь вмешивать Бога в суету жизни земной. Впрочем, я уверен, что Вы со мною согласитесь48. 

Впервые: Хомяков А.С. Сочинения. В 4 т. Прага, 1864. Т.II. С.284-291. Печатается по изд.: Хомяков А.С. Полн. собр. соч. В 8 т. М., 1900. Т.VIII. Письма. Публ. и коммент. П.И.Бартенева и Д.А.Хомякова. С.356-365. 

Это письмо Хомякова, адресованное в 1853 г. И.С.Аксакову, касается богословских вопросов. Самарин, под редакцией которого впервые в 1864 г. были изданы богословские работы Хомякова, причислил их автора к учителям Церкви. И хотя Н.А.Бердяев увидел в этом утверждении преувеличение, однако не отрицал, что оно содержит и «долю истины». Последующие исследователи были уверены, что «до Хомякова в России не существовало настоящей православной философской школы» (см.: Скобцова Е. А.Хомяков. Paris, 1929. С.9.). Интересен отзыв о богословских работах Хомякова известного богослова и культуролога ХХ века Н.С.Арсеньева: «Я был сначала поражен, а потом даже ошеломлен. Поражен, потому что это не был язык средней богословско-назидательной литературы середины или конца XIX столетия. Это было нечто большее, это было что-то новое по размаху и высоте созерцания, глубине и силе свидетельства (не говоря уже о яркости и мощи стиля). Это было овеяно близостью внутренней к писаниям апостола Павла или, вернее, созерцанием того, о чем говорил, что созерцал и чем жил апостол Павел: Церковь как живая, растущая, динамическая величина, созидаемая в живых людях Духом Божиим» (Арсеньев Н.С. Дары и встречи жизненного пути. 1974, Франкфурт-на-Майне. С.220).

Хомяков вел интенсивную переписку с англиканским богословом Уильямом Пальмером, обсуждая вопрос о соединении церквей, некоторые богословские трактаты написаны им в форме обращения к собеседнику: («Письмо к г. Бунзену», «Письмо к монсеньору Лоосу, епископу Утрехскому» и др.). И со своими соратниками по славянофильскому кружку — И.В.Киреевским, А.И.Кошелевым, Константином и Иваном Аксаковыми — Хомяков также вел переписку по богословским проблемам, иные из его писем похожи на трактаты. Из перечисленных корреспондентов Хомякова Иван Сергеевич Аксаков был самым неискушенным. Воспитанный в благочестивой семье, аккуратно соблюдавший церковные обряды, в вопросах теологии он, однако, осведомлен не был. В течение девяти с лишком лет находясь на службе, как правило, в провинции, ревниво исполняя свои обязанности, постоянно в разъездах, он имел мало времени, чтобы «нырнуть в глубину», по его собственному выражению.

Приехав в июне-июле 1853 г. погостить в рязанское имение ближайшего друга Хомякова, публициста, редактора, издателя Александра Ивановича Кошелева (1812-1883) Песочню, он на досуге вел разговоры с хозяином, очень увлеченным в ту пору чтением Святых Отцов. Кошелеву воззрения И.С.Аксакова о молитве, о Божием наказании показались не согласующимися с христианством, и с православием в частности, поэтому было решено прибегнуть к авторитету Хомякова.

И.С.Аксаков в письме к Хомякову от 21 июня 1853 г. изложил свои взгляды на страдание и молитву, выразив несогласие с протестантским пастором Александром Вине по вопросу о грехе. Автора письма беспокоило, не являются ли его собственные взгляды еретическими по своей сути.

Хомяков, не обнаружив ереси в суждениях Ивана Сергеевича, подробно разъяснил, в чем тот прав, а что упустил из виду. В письме Хомякова содержится и обоснование того, что развело его пути с современной ему церковью: «Я позволяю себе не соглашаться во многих случаях с так называемым мнением Церкви…»

Богословские работы Хомякова, или «французские брошюры», как он их называл, так как писались они по-французски, первую из которых он упоминает в письме, при жизни автора печатались за границей, на русском языке появились после его смерти, в 1867 г., и не на родине, а в Праге, и в Россию проникали потаенным путем. До начала 1880-х годов русская духовная цензура считала религиозные сочинения Хомякова «к тиснению неудобными»: церковные ортодоксы «французские брошюры» трактовали как не относящиеся к православному сознанию, сочинителя подозревали в протестантском уклоне, осуждали присущую ему независимость мысли, «полнейшую свободу в религиозном сознании», по словам Самарина.

Публикация и комментарии Т.Ф.Пирожковой

Хомяков и Аксаковы 

Имена Хомякова и Аксаковых прочно связаны между собой как в восприятии современников, так и в памяти потомков. Связь эта возникла на московской почве.

Хомяков родился в Москве 1 (13) мая 1804 года, здесь получил образование (вольнослушатель университета, он выдержал кандидатские экзамены по математическому отделению), но «осел» в Москве с 1830-х годов и занял в ней особое место, настолько особое, что без него она была «неполна», по уверению В.С.Аксаковой1. С начала 1840-х годов его дом на Собачьей площадке (в районе Арбата) стал центром притяжения многих замечательных представителей русского общества. Гостями Хомякова были В.А.Жуковский, А.С.Пушкин, Д.В.Веневитинов, М.Ю.Лермонтов, Н.В.Гоголь, И.С.Тургенев, П.Я.Чаадаев, Т.Н.Грановский, А.И.Герцен, Н.Ф.Павлов, В.Ф.Одоевский, М.П.Погодин, С.П.Шевырев и другие знаменитости.

У Аксаковых, живших в Москве с осени 1826 года, тем временем старший сын Константин (1817-1860) в 1835 году окончил словесное отделение Московского университета. Еще в 1833 году К.Аксаков видел Хомякова на вступительной лекции С.П.Шевырева по русской словесности, а в университетском кружке Н.В.Станкевича распевал ставшей общей студенческой песнью «За туманною горою» — казачью песню из драмы Хомякова «Ермак». В 1840 году он познакомился с Алексеем Степановичем, завязалась дружба, произошло сближение двух семейств.

С этого года К.С.Аксаков — деятельный член славянофильского содружества, в его лидере Хомякове нашедший единомышленника, верящего в историческую миссию России среди других стран, в ее народ, в сельскую общину, в силу предания. Буквально завороженный хомяковской идеей «воспитания общества», Константин Сергеевич истово проповедовал ставянофильские воззрения в салонах того времени, первым из славянофилов оделся в русскую одежду (сапоги, рубашка с косым воротом, зипун, мурмолка), отпустил бороду. Хомяков также оделся в русский костюм и осенью 1844 года вместе с Д.Н.Свербеевым отправился в Тулу показывать мурмолку «тамошним львицам». (Остался рисунок, запечатлевший главу славянофилов, так сказать, в народном обличье.)

Стремление К.С.Аксакова добиться быстрого результата в нравственном воздействии на окружающих привело его к разочарованию: если в 1844 году многочисленное аксаковское семейство не могло удержать Константина Сергеевича от беспрестанных выездов в свет, так что сестры даже запирали его в комнате, чтобы работал над диссертацией, то уже осенью следующего года Аксаков признался Гоголю, что светское общество стало ему «несколько в тягость». А в 1853 году он жаловался А.И.Кошелеву на «непобедимую мерзость света», с которым необходимо порвать все связи. «Когда я говорил о том же Хомякову, он на это возражал мне, что так как около нас нет другой общественной жизни, то нельзя не примкнуть к этой»2.

Что другое мог предложить Хомяков К.С.Аксакову в 1853 году? Славянофилам, не занимавшим ни одной университетской кафедры, до 1856 года не имевшим журнальной трибуны3, оставалась одна возможность непосредственного влияния на общество горячностью своей проповеди, темпераментным словом. Хомяков этой возможностью не пренебрегал и в отличие от Константина Сергеевича на скорый результат не рассчитывал. Он знал, что путь пролегает «по жестким глыбам сорной нивы…» Хомяков общался с людьми разного уровня, И.С.Аксаков в пору редактирования «Московского сборника» 1852 года не без оснований сетовал на то, что «с 10 утра всякий дурак валит к Хомякову»4, так что нет возможности потолковать с хозяином дома наедине. Сам Хомяков за два года до смерти писал: «Я не стыжусь признаться в любви к слову, и по преимуществу к слову устному: в нем сила великая…»5.

Однако Хомяков и К.С.Аксаков не ограничились устной проповедью славянофильских начал: почти во всех славянофильских изданиях их имена встречаются вместе: в журнале «Москвитянин» в 1845 году под редакцией И.В.Киреевского, в трех «Московских сборниках» 1846, 1847 и 1852 годов, в «Русской беседе». (В день похорон К.С.Аксакова 3 января 1861 года в Москве вышла последняя книжка «Русской беседы», которая открывалась незавершенной статьей Хомякова, а заканчивалась некрологом К.С.Аксакову. «Надгробный памятник им обоим», — как заметил И.С.Аксаков6.

Их дружбе не мешала ни разница в возрасте (Хомяков был на тринадцать лет старше), ни в образовании (Хомяков по образованию математик, К.С.Аксаков — филолог), ни несхожесть характеров: Хомяков — человек легкий, с неистощимым запасом веселости. Константин Аксаков — всегда серьезный, готовый за убеждения идти хоть «на плаху», споры с ним историк С.М.Соловьев считал «вредными для здоровья». Диспуты (часто — споры с «невероятными криками», по свидетельству С.Т.Аксакова) внутри славянофильского кружка по поводу русского пути и места русских в истории, никогда не выносившиеся в статьи, нередко имели поэтическое завершение. Заметим, что русскому обществу Алексей Степанович Хомяков стал известен с 1820-х годов прежде всего как поэт. Известен отзыв Пушкина о стихотворениях, написанных Хомяковым во время русско-турецкой войны 1828-1829 годов, как о «прекрасных». Стихотворная драма Хомякова «Ермак» (М., 1832) шла на петербургской и московской сценах, его вторую драму «Димитрий Самозванец» (М., 1833), не допущенную к постановке, не склонный к восторженности историк М.П.Погодин назвал «чудом». К.С.Аксаков, писатель и филолог, также был известен и как автор гражданской лирики.

Одно из лучших стихотворений Хомякова «Не говорите: «То былое…»» написано им как поэтическое завершение спора с К.С.Аксаковым (ответившим Хомякову, в свою очередь, стихотворением «Поэту Укорителю»):

А.С.Хомяков

Не говорите: «То былое,

То старина, то грех отцов;

А наше племя молодое

Не знает старых тех грехов».

Нет, этот грех — он вечно с вами,

Он в ваших жилах и в крови,

Он сросся с вашими сердцами,

Сердцами, мертвыми к любви.

Молитесь, кайтесь, к небу длани!

За все грехи былых времен,

За ваши Каинские брани

Еще с младенческих пелен;

За слезы страшной той годины,

Когда, враждой упоены,

Вы звали чуждые дружины

На гибель Русской стороны.

За рабство вековому плену,

За робость пред мечом Литвы,

За Новгород, его измену,

За двоедушие Москвы;

За стыд и скорбь святой царицы,

За узаконенный разврат,

За грех царя-святоубийцы,

За разоренный Новоград;

За клевету на Годунова,

За смерть и стыд его детей,

За Тушино, за Ляпунова,

За пьянство бешеных страстей;

За слепоту, за злодеянья,

За сон умов, за хлад сердец,

За гордость темного незнанья,

За плен народа; наконец,

За то, что, полные томленья,

В слепой сомнения тоске,

Пошли просить вы исцеленья

Не у Того, в Его ж руке

И блеск побед, и счастье мира,

И огнь любви, и свет умов, —

Но у бездушного кумира,

У мертвых и слепых богов!

И, обуяв в чаду гордыни,

Хмельные мудростью земной,

Вы отреклись от всей святыни,

От сердца стороны родной!

За все, за всякие страданья,

За всякий попранный закон,

За темные отцов деянья,

За темный грех своих времен,

За все беды родного края, —

Пред Богом благости и сил,

Молитесь, плача и рыдая,

Чтоб Он простил, чтоб Он простил!

1845 г.

По праву старшего Хомяков предостерегал К.С.Аксакова от необдуманных поступков. В 1851 году последний разгневался на В.А.Соллогуба, осмеявшего Константина (под именем Вячеслава Владимировича Олеговича) в фарсе «Сотрудники, или Чужим добром не наживешься». Разъяренный Аксаков собрался вызвать автора на дуэль, и Хомякову стоило немалого труда отговорить его. Даже внутри славянофильского кружка возникали трения из-за непредсказуемого характера Константина Сергеевича. Кошелев — редактор «Русской беседы» — в своих воспоминаниях о Хомякове в «Русском архиве» (1879) писал, что из сотрудников всех требовательнее и настойчивее был К.С.Аксаков и Кошелеву не раз приходилось обращаться к Хомякову «для укрощения порывов его исключительности». К «свирепому агнцу», как Хомяков называл Константина Сергеевича, обращено его стихотворение-назидание «Давид»:

 

Певец-пастух на подвиг ратный

Не брал ни тяжкого меча,

Ни шлема, ни брони булатной,

Ни лат с Саулова плеча;

 

Но, духом Божьим осененный,

Он в поле брал кремень простой —

И падал враг иноплеменный,

Сверкая и гремя броней.

 

И ты — когда на битву с ложью

Восстанет правда дум святых —

Не налагай на правду Божью

Гнилую тягость лат земных,

 

Доспех Саула ей окова,

Саулов тягостен шелом:

Ее оружье — Божье слово,

А Божье слово — Божий гром!

(«Давид», <1844>)

 

Что же до их личных отношений, то на протяжении 20 лет знакомства никаких размолвок, тем более ссор между друзьями не было. (Знаменательно, что, несмотря на разницу лет, умерли они почти одновременно). И семейства два десятилетия жили одним миром, общими интересами, с «крепкой связью единомыслия», по словам Ивана Аксакова7.

И в Москве, и в Абрамцеве, имении Аксаковых, Хомяков — первый по важности гость.

Иван Сергеевич Аксаков, в отличие от брата живший обычно вне дома (чиновник уголовного департамента Правительствующего Сената, затем Министерства внутренних дел и много по служебным надобностям разъезжавший по России), в письмах родным постоянно спрашивает о Хомякове как о близком дорогом человеке «с такою светлою, верящею душою», посылает поклоны ему, размышляет о его статьях и стихах, сообщает ему сведения об Ярославской губернии, интересуется его мнением относительно народного обучения и относительно своих стихов. Зимой 1852 года, когда заболела, а затем умерла жена Хомякова Екатерина Михайловна, в Москве жил только Иван Аксаков (семья — в Абрамцеве), навещавший и поддерживавший друга; от него мы знаем, в каком состоянии находился Алексей Степанович. «Я сейчас от панихиды, — сообщал Иван Аксаков родным. — Хомяков покоен, но ужасен. Он заставляет себя быть покойным страшною силою воли и христианским убеждением, но иногда прорывается всею слабостью человека, и тогда я и глядеть на него не могу: так он жалок и страшен»8.

Хомяков и Аксаковы особенно сблизились после этой смерти; в 1840-е годы ушли из жизни славянофилы Д.А.Валуев и В.А.Панов, тогда же уехали из Москвы на службу в Петербург Ю.Ф.Самарин и А.Н.Попов, братья Киреевские бывали в Москве нечасто (в 1856 г. оба умерли). Большая семья Аксаковых помогала Хомякову справиться с одиночеством, щедро одаривала его душевным теплом.

И Хомяков в свою очередь поддерживал Аксаковых в 1859 году, в дни болезни главы семейства. На его смерть Хомяков откликнулся некрологическим очерком, напечатанным в 1859 году в «Русской беседе»: С.Т.Аксаков назван в нем «великим художником», живописцем русской природы, великолепным мастером русского языка, который он своими произведениями продвинул «вперед, даже после Пушкина и Гоголя».

Когда после смерти С.Т.Аксакова заболел Константин, Хомяков вслед за докторами настаивал на заграничном лечении. «… У меня на него досада: — жаловался в 1859 году Хомяков Ивану Аксакову, — уж и так не слушался никого и болезнь на себя накачал, и теперь упорствует, как хохол, забывая обязанности, налагаемые на него достоинством москвича, т.е. разума воплощенного. Ему нужно побывать за границею, нужно зимою подышать другим воздухом. И там он будет полезен всячески и славянам, и себе, и нам всем»9.

В 1860 году, когда здоровье Константина еще ухудшилось и началась чахотка, Хомяков навещал больного по два раза в день, оказывая помощь и ему, и семье. В августе 1860 года на аксаковской даче в Сокольниках состоялось их последнее свидание — больной уезжал лечиться за границу.

Когда 5 октября 1860 года в Вене, где находились Иван и Константин Аксаковы, была получена телеграмма о смерти Хомякова, ее содержание в течение двух недель скрывалось от Константина. После пережитого им потрясения Иван Аксаков сомневался, что лечение пойдет на пользу, а о жизни брата без Хомякова не мог думать без ужаса: «Возможность делиться с ним всеми мыслями составляла едва ли не главную приманку для Константина в Москве»10. Смерть Хомякова, без сомнения, ускорила кончину К.С. — через два с половиной месяца после ухода Хомякова он умер на греческом острове Занте. В предсмертном бреду Константин Сергеевич видел или звал Хомякова — сестра Любовь Сергеевна, находившаяся при умирающем, записала в дневнике его слова: «Божественный Алексей Степанович!»11

И Иван Сергеевич Аксаков, с годами все более и более проникаясь славянофильскими воззрениями и все более ценя Хомякова, пережил его смерть как громадную потерю для кружка и большое личное горе. В те дни никто лучше Ивана Аксакова, на наш взгляд, не сказал о значении Хомякова для русской жизни и никто лучше его не выразил чувство сиротства, испытанное каждым из оставшихся сторонников: «…для меня — точно потемки легли на мир, точно угасло светило, дневным светом озарявшее нам путь, — писал он 19 октября 1860 г. из Вены А.И.Кошелеву. — Он был нашею общественною совестью, и даже совестью каждого из нас лично; он был нашею гордостью и в то же время истинною утехою; он всем нам был опора и вождь и друг и центр, нас соединявший. Он просто был необходимым элементом жизни каждого из нас. Теперь для нас наступает пора доживанья, не положительной деятельности, а воспоминаний, доделываний. История нашего славянофильства как круга, как деятеля общественного замкнулась. Какое великое явление жило и действовало в мире и как мало оно было оценено!.. Нам с Вами рассуждать о неизмеримости нравственного значения Хомякова нечего. Мы это слишком хорошо знаем, и всю остальную жизнь нашу будем постоянно вдумываться в это явление, опускаться в глубь его мысли, возноситься, сколько можно, на высоту его духа и его лирических порывов. Сколько света дал он людям, сколько мыслей, сколько возвышенных звуков, сколько радости и отрады, — без гордости, а с детскою простотою расточавши направо и налево сокровищницу своих даров! Не только был он человек гениальный, но и святой человек, не только деятель общественный, и мыслитель, и поэт, но и великий человек христианства, великий учитель церкви»12. Добавим, что Хомяков поражал современников разнообразием своих талантов, «золоторассыпчатостью», по выражению Погодина.

Именно И.С.Аксакову пришла мысль собрать все статьи и стихотворные произведения Хомякова; оставался долг перед памятью Хомякова и Константина. Он налагал на оставшихся в живых обязанность предупредить «перерыв преданий», как говорил И.Аксаков. Это было возможно исполнить изданием сочинений славянофилов. В 1860 году в Лейпциге он опубликовал одно из последних сочинений Хомякова — «К сербам. Послание из Москвы», в следующем — вместе с А.И.Кошелевым издал первый том сочинений Хомякова, затем труды Ивана Киреевского. В своих газетах «День», «Москва», «Русь», издаваемых в 1860-1880-е годы, Иван Аксаков популяризировал в обществе славянофильские убеждения, приспосабливал их к пониманию рядового читателя. Если при жизни Хомякова и старших славянофилов их мысль шла «вглубь», то Иван Аксаков стремился распространить ее «вширь».

При этом он не обольщался на свой счет, понимая, что не обладает концептуальным мышлением, которое отличало Хомякова и брата, не имеет их уверенности в непреложности славянофильских принципов, наконец, не соответствовал им своими скромными способностями, но вокруг себя не видел людей, которым мог бы передоверить обязанности. Именно он после смерти Хомякова станет «внешним центром» для оставшихся славянофилов. «Я несу знамя не по силам, — признавался он Е.А.Свербеевой, — но нести его другому некому. Моя забота в том, чтоб не уронить чести знамени, чтоб сохранить его в чистоте, но в то же время чтоб идти с ним вперед в жизнь, а не оставаться на одном месте»13.

Размышляя о судьбе живших в XVIII веке церковных деятелей, Хомяков как будто провидел свою собственную: «Какой бы ни был Ваш теперешний или будущий вывод из полного изучения науки, не жалейте о подвиге мыслителей, как будто пропавшем даром… семена, посеянные давным-давно, должны дать плод, и не даром пропадет труд того, кто приближает время спелости»14. И хотя в шутке графа Д.Н.Блудова, что все славянофилы могли бы поместиться на одном диване, была доля правды, их имена не «канули в Лету», а труды Алексея Степановича Хомякова, как кажется, «приближают время спелости».

Т.Ф.Пирожкова, nasledie-rus.ru