Паракало, или Восемь дней на Афоне. ч.2

2

Встречу с профессиональными иконописцами Алексей Иванович воспринял, разумеется, как знак Божий, ибо он как раз в это время занимался историей чудотворной иконы Божией Матери, именуемой «Хлыновская», а одна из нитей исследования вела как раз в Троице-Сергиеву лавру. У него завязался полезный разговор с одним из изографов, я шёл с послушником за Серафимом и вторым иеромонахом. Так парами мы поднимались по узким, вымощенным камнем улочкам Карей.

Интересная у нас получилась процессия: впереди монах в греческом обличии — чёрный высокий клобук[72] на голове (наверное, по правилам у всех клобуки высотой одинаковые, но на Серафиме он казался боярской шапкой, причём абсолютно чёрного цвета) задавал тон его фигуре, продолжением клобука была такая же чёрная борода, от плеч фигура помалу расширялась, но всё равно это был единый чёрный столп. Стержень. Ничем не хочу обидеть наших монахов, но они отличались от Серафима (и не в лучшую сторону, и не в худшую, просто отличались), клобуки у них, по сравнению с серафимовским, казались заношенными арестантскими шапочками и цвет их, как и ряс, был, скорее, пыльный, чем тёмный, нельзя сказать, что их лица украшали бороды, так, некое русоволосое прикрытие, которое всё равно не могло утаить круглости и румяности ликов. Они были бойки, отзывчивы, говорили быстро и с обычной московской уверенностью, которая казалась сейчас далёкой, но такой приятной и милой. Ну, в общем, если Серафим предстоял таким столпом, то лавровцы были как три шишкинских беззаботных мишки. Причём мишки-то были нам как раз роднее и по-земному ближе. И мы ещё — два недоразумения с рюкзаками за плечами, хотя я и был во всём чёрном, но рядом с Серафимом моё чёрное одеяние походило на игру. В общем, составилась приятная группа, мы были вместе, нам было очень хорошо, и так жаль, что через какое-то время мы неминуемо расстанемся. Но не распадёмся! По крайней мере, для меня всегда будет и Серафим, и эти добрые иконописцы из Троице-Сергиевой лавры, и наша прогулка по Карей.

А Серафим поднялся на площадку меж прижимающихся домиков и указал: смотрите. И мы увидели, замолчали и разом в едином чувстве начали креститься. Перед нами во всей красе возвышалась Гора Афон.

Величественная громадина почти правильной треугольной формы уходила в безукоризненно голубое небо. Мелькнуло в голове, что это и есть престол Божий. Но тут же постарался отогнать образ, за которым пряталось что-то языческое, но не думать о Боге и Его величии, глядя на Гору, было нельзя. Это и язычники прекрасно понимали. И понимают.

Как подняться на эту вершину? Пока только радоваться и благодарить, что дано видеть этот зримый след присутствия Божия в мире.

Когда первые минуты восторга, трепета и смятения прошли, заметил любопытную деталь: я знал, что до Горы километров двадцать, но казалось, что я чётко вижу все тропки, трещины, валуны, словно смотрел на Гору в сильный морской бинокль. И так захотелось пойти по этим тропкам…

Дальше мы шли за Серафимом в молчании, то и дело оглядываясь на Гору. А Серафим остановился возле одной из дверей, выходивших на улочку, и позвонил в колокольчик. Тут только я обратил внимание, что дом из серого камня устремлением ввысь и более нарядным фасадом напоминает, скорее, часовню.

— Это сербский скит[73], — пояснил Серафим и позвонил ещё раз. — Здесь живёт всего один монах[74].

Дверь отворилась, и на пороге показался улыбающийся дедушка, который обрадовался нам так, как радуются деревенские старики приехавшим навестить из города чадам.

Дедушке уже много лет, но он лёгкий, подвижный, говорливый, ряса на нём уже не воспринимается одеждой священника, а скорее неким родом домашнего халата. И вообще всё в облике единственного насельника сербского скита было таким домашним и уютным, что казалось, мы в самом деле давно знакомы.

Мы прошли небольшую горницу, где стоял деревянный стол и лавки человек на десять, заканчивалась горница красивой мозаикой и входом в небольшой, но высокий храм. Монах зажёг свечи, мы, уже зная традицию, приложились к иконам, в том числе и на царских вратах и иконостасе, потом расположились в стасидиях, а монах, словно действительно только нас и ждал, запел акафист святому Савве.

Как он пел! Негромкий, но такой душевный голос его слегка прерывался и спотыкался, но сколько любви, нежности и страдания было в нём! Вся боль и слава Сербии, её прошлое и последние испытания слышались в этом голосе. Настолько всё звучало проникновенно и близко… Это не было ещё наше бескрайнее и протяжное пение, здесь слышалось, как перекатывался голос по горам, как затихал в лесах, как тёк полноводным Дунаем, но и не было в нём восточного украшательства, которое услаждает в пении греков. Мы едва не плакали, а когда монах закончил, некоторое время молчали, а потом монахи Троице-Сергиевской лавры грянули Похвалу Богородице, которая после пения старца показалась бравурным маршем, но вышло здорово. Серб, в отличие от нас, чувств скрывать не стал и слезу пустил. Он снова повёл нас в горницу и подвёл к большим иконам Саввы и Симеона[75]. Открыл стеклянные дверцы, и мы приложились к мощам святых.

Потом старец усадил нас за стол и буквально через минуту появился с подносом, на котором стояло не только традиционное афонское угощение, но и графинчик. Да и рюмки размерами уже отличались большим радушием и пониманием славянской души.

Когда серб произносил тост, несколько раз мелькнуло знакомое «Путин». Серафим пояснил:

— Этому скиту очень помог во время недавнего визита Путин, вот он и предлагает тост за Россию.

Эх, это после того, как мы молчали, пока натовцы утюжили наших братьев…

— За Россию и Сербию вместе, — сказал кто-то из москвичей.

Это был уже второй тост. А один из наших запел что-то бодрое-народное. Старец в такт умилительно качал головой, а когда песня кончилась, удивился, что рюмки пусты. Ну, так… Я всё-таки отдал свою порцию Алексею Ивановичу, после чего тот шепнул:

— Надо ему тоже боярышника подарить.

Сколько же он набрал его? А я чем хуже? Тоже решил подарить сербу одну из бутылок водки — больно уж тут хорошо всё пришлось по душе. Как раз монах отлучился, мы подтащили рюкзаки, а монах уже появился с кофе — когда он всё успевал?! Подкараулив, когда монах пошёл обратно в коридорчик, где, судя по всему, у него была келейка и кухонька, мы вручили наши подарки.

Я ещё подумал: вот дикари, дарят-то обычно самое дорогое, выходит, что у нас в миру самое дорогое — водка. Вот наши ценности!

А когда мы уходили, старец вынес нам большие закатанные в пластик иконы Божией Матери Млекопитательницы[76] и ещё с десяток маленьких иконок. Вот что дарить-то надо! Господи, помоги всем братьям-сербам.

И тут я вспомнил, что мне передавали посылку для сербов. Сказано было: сербам. Конечно, подразумевался Хиландарь, но Бог знает, попадём ли мы туда, тем более наверняка связь с Хиландарем у этого скита есть, и я оставил пакет одинокому сербскому монаху. Рюкзак мой совсем перестал весить: бутылка водки да тапочки — вот и все грехи за плечами.

Серафиму пора возвращаться на послушание. Он повёл нас к площади Карей, откуда развозят паломников по Афону. Когда проходили мимо большой стройки, на которую обратили внимание вчера, гуляя с Саньками (кажется, так давно это было!), Серафим рассказал, что это идёт реставрация главного собора Карей[77].

— А к «Достойно есть»[78] можно попасть? — спросил один из московских монахов и, спохватившись, что Серафим не слышит, потянул того за рукав и жестами стал показывать, что хотел бы войти внутрь.

Серафим чуть улыбнулся — он понял желание.

— Посмотрим, — а мне послышалось: куда нам…

За Серафимом мы прошли под строительными лесами, и вдруг открылась старинная выморенная до черноты каменная кладка. И если в Кутлумуше время пропадало, то эти камни словно говорили: да, время существует, и мы этому свидетели.

В стене показалась небольшая невзрачная на вид железная полукруглая дверь, на которой висел замок.

Серафим развёл руками и ещё раз улыбнулся.

«Куда нам… — снова подумал я. — После бутылочки раки…»

Вернулись на улицу, вон уже и площадь видна. Серафим сказал, что как приедут автобусы из Дафни, это где-то через час, «газельки» поедут по монастырям, надо подходить и спрашивать, куда едет машина, определённых маршрутов нет. То, что всегда надо просить, это мы уже начинали усваивать.

Мы тепло попрощались. Расставаться не хотелось и с москвичами, и, особенно, с Серафимом. Вот ещё одна удивительная добрая встреча с замечательными людьми, которые вошли в моё сердце. А сколько таких людей на земле! Сколько доброты и любви на земле Твоей, Господи! Сердце, сможешь ли ты вместить?! Вмещай, сердце, помни, сердце, учись любить!

3

Мы вышли на залитую полуденным солнцем главную и единственную площадь Карей. Никого народу. Когда мы первый раз оказались здесь, сойдя с автобуса у магазинчиков, хоть аксакалы обозначали наличие жизни, а сейчас и их нет. Даже котов не видно. А «газельки» стоят — штук шесть. «Газельки», конечно, не наши, импортные, но, судя по внешнему виду, такие же бойкие, не щадящие ни себя, ни пассажиров. Но ни одного водителя, только на лобовых стёклах приклеенные и ничего не говорящие цифры.

Присели на лавочку, укрывшуюся в тени большого дерева. Алексей Иванович от нечего делать достал «беломорину», а я решил пройтись по магазинчикам. В третьем наткнулся на вино в самых разных бутылях и бутылочках и сразу в руки попалось то, про которое говорил Серафим, причём в маленькой подарочной таре. Покрутил бутылку, только подумал, что нам тут с Алексеем Ивановичем час на жаре мыкаться, тут же подскочил паренёк и затарахтел над ухом. Я поставил бутылку и быстро вышел.

Перешёл улицу и, открыв дверь, попал в кофейню. Если так можно это назвать. Это, скорее, была пивная, в которой подавали кофе. Стойка, где кофе разливали, находилась прямо перед входом, а народ шумел дальше. Ну ладно, подумал я, пить-то всё равно хочется, и попросил кофе. Бармен взял большой картонный стакан, поднёс его к торчащему из нутра стойки соску, надавил рукоять и зашипел пенящийся напиток. У нас точно так же наливают на набережной разбавленное пиво. Но здесь до цента отсчитали сдачу.

Выйдя, я отхлебнул. Хорошо, что я этого не сделал внутри. Мне, конечно, приходилось пить и менее приятные напитки, но чтобы их называли кофе! К тому же, он был холодный. Я даже засомневался, стоит ли нести купленное Алексею Ивановичу, не воспримет ли он это как оскорбление.

— Вот, — сказал я, протягивая бокал, — тут это… напиток местный… охлаждённый.

Алексей Иванович отхлебнул и с недоумением посмотрел на меня.

— Я попросил кофе, ну, мне и дали вот…

— И сколько это стоит?

— Да так, мелочи, два евро всего, — соврал я, на самом деле два пятьдесят. Один.

— Они нас что, совсем за людей не считают?

— Ладно тебе, смиряйся.

— Сам смиряйся, — он вернул мне стакан и с сожалением вздохнул: — Эх, опять курить придётся…

И в данном случае я понимал: чем-то перебить вкус надо было. Я отхлебнул из его бокала.

— Зря. Очень даже бодрит, — и огляделся: нет ли поблизости урны.

Урны не было — это слишком большая роскошь для такого маленького городка.

— Может, дойдём до стройки, — предложил я. — Вдруг там храм открыли.

— А без нас не уедут? — кивнул Алексей Иванович на микроавтобусики, около которых стали появляться группки людей.

У меня даже и мысли такой не возникло: вон как Господь всё хорошо устраивает.

— Не должны, — решил я.

У Алексея Ивановича настроение было иное, как-то чересчур мрачновато он изрёк:

— А сколько будет стоить катание на этих «газельках»?

Н-да, зря я его так надолго одного оставил и сколько кофе этот стоит зря сказал.

— Какая разница, — отмахнулся я и не обратил внимания, как Алексей Иванович помрачнел ещё больше.

Возле стройки я нашёл, куда выбросить надоевший стакан, мы прошли под лесами и оказались у железной двери. На этот раз замка на ней не было. Я потянул скобу, и массивная дверь ворчливо и неохотно поддалась.

Чуть пригнувшись, шагнули внутрь. После яркого солнечного дня поначалу ничего не было видно — только слабенькие маячки свечей указывали путь. Мы прошли тёмный притвор и оказались в большом и высоком храме, похожем на старинную закопчённую красно-коричневую икону. «Достойно есть» стояла перед нами[79]. Мы уже три дня на Афоне, в Твоём уделе, и только сейчас прибегаем к Тебе, Царица!

Сначала мы находились под прикрытием посылок игумена Никона, потом под благословением Макария, затем нас опекал Серафим — они готовили нас. Просителя не сразу допускают до Царицы, сначала встречу готовят Её слуги. И вот теперь — прибегаем к Тебе, Владычица!

Мне опять показалось, что всё правильно у нас и хорошо. Я поклонился ещё раз и с чистым сердцем вышел из храма. Снова — солнце, синее небо и коты, которые за людьми повыбирались на улицу.

Алексей Иванович задерживался. В принципе, надо было поспешать, а то как бы и впрямь автобусы не укатили. Алексей Иванович ещё застрял, я начинал нервничать, а когда он вышел и задумчиво проговорил: «Наверное, всё-таки дорого будет, это же такси…», — торопливо отмахнулся:

— Да перестань ты, есть деньги.

— У тебя-то есть, а у меня почти нет, я и так каждую копейку считаю. В Пантелеймоне сорокоуст не стал заказывать… И тут ещё сколько дней жить, и потом неизвестно, как будет…

— Ты что, предлагаешь пешком идти? — начал заводиться я.

— Я ничего не предлагаю, на всё воля Божия.

— Вот и поехали. Нам Серафим сказал: езжайте.

Алексей Иванович тяжело вздохнул. Я его не понимал. Конечно, у меня карманных денег больше, к тому же, есть НЗ — пластиковая карточка, о которой я ему не говорил, да и сам постарался забыть о её существовании. Да и при чём тут твои-мои деньги? Я что, не дам ему денег или когда-нибудь спрошу с него, сколько истратил? Вместе идём. А вдруг когда-нибудь спрошу?

Чушь какая!

— Ты не думай, — как можно миролюбивее произнёс я, — у меня, если что, ещё карточка есть.

Алексей Иванович вздохнул так тяжело, что я должен был или тут же броситься просить у него прощение, или перестать обращать на него внимание. Я выбрал второе. И пошёл обходить «газельки», у которых собирался народ. Стоило сказать «Мега лавра», как меня тут же подхватил молодой грек, стал что-то оживлённо рассказывать мне и всё показывал один палец. Ладно хоть не средний.

— Нас двое, — сказал я и показал два пальца.

— Эна, эна[80], — настаивал грек.

Я в него продолжал тыкать рогаткой из двух пальцев. Грек отрицательно качал головой, в конце концов схватил меня за рукав и повлёк к крайнему автобусику, распахнул заднюю дверцу и чуть ли не стал стаскивать с меня рюкзак.

— Мега лавра? — уточнил я.

Грек закивал головой и опять показал мне один палец. Ладно хоть указательный. Вот ведь.

— Я же сказал: двое нас, — Господи, да где же этот второй-то?

Алексей Иванович стоял чуть поодаль с видом осуждённого на вечные муки. Причём на земле.

— Сколько? — на всякий случай спросил я. — Посо?

— Лавра, Лавра, — закивал в ответ грек и для убедительности развёл руками: — Мега лавра.

Я покорно снял рюкзак и поставил его в багажник, пошёл в сторону Алексея Ивановича, увидел на лобовом стекле «газельки» приклеенную цифру «один» и оценил терпение сажавшего меня в автобусик грека.

Подойдя к Алексею Ивановичу, я постарался быть добрее, чем я есть на самом деле.

— Иди, ставь вещи вон в ту «газельку».

— Я тут видел, — замогильным голос загудел Алексей Иванович, — в «газельке» у него написано: семьдесят евро…

— Не хочешь — не езжай, — не выдержал я и пошёл к машине.

Эта мелочность достала меня. О чём он? Бог с ними, с этими евро?! Курить бы лучше бросил! Сам вон извёлся: дома — то это не так, то другое… Его Господь и так тычет, и эдак, а он только курит и курит. И ноет при этом. Надоели эти сопли…

Грек любезно распахнул дверцу. Я для начала окинул взглядом салон: ну, где он увидел про семьдесят евро? Даже если логически рассуждать: от Дафни с нас взяли по три евро, да, это вроде такси, но пусть в два-три раза дороже, но не в двадцать же три! Да за такие деньги они бы после каждого рейса по новой «газельке» должны покупать! Господи, о чём я думаю?! Какая же дрянь эти деньги! Бог с ними. Да что же я злой-то такой, Господи?! Молчать надо. Вообще ничего не говорить. Молиться надо начинать. Да и места в автобусе занимать.

Я пролез внутрь, несколько мест было занято, я сел у окна и тут сами собой выскользнули из-под рукава куртки чётки, подаренные Серафимом. Я снял их и стал перебирать, машинально повторяя: «Господи, помилуй, Господи, помилуй», — тут увидел табличку про семьдесят евро и сразу догадался, что семьдесят евро — это аренда всего автобуса, стало быть, если нас тут десять человек, то с каждого по семь. Я хотел выскочить к Алексею Ивановичу, но тут же подумал: опять скажу что-нибудь не то или не так. Молчать надо. Господь Сам разрешит.

В «газельку» с видом профессора, которого отправляют на овощную базу, залез Алексей Иванович, молча сел рядом и, сложив брови домиком, уставился в противоположное окно. Главное, что сел. Двери автобусика закрылись, и мы поехали.

Проплыл Андреевский скит, потянулись деревца, вот открылась под нами вся Карея, потом спустились к изумрудному морю, но оно лишь мелькнуло, и автобусик снова, по-змеиному петляя, пополз вверх. Вспомнился анекдот, рассказанный экскурсоводом, когда так же по крутым поворотам автобус поднимался на Сан-Марино.

Умерли священник и водитель автобуса. Первого определили в ад, второго — в рай. Священник возопил: как же так, Господи! Я столько служил Тебе и Ты посылаешь меня в ад, а этого забулдыгу, который и лба-то ни разу не перекрестил, — в рай! Где справедливость? На что последовал ответ: когда ты читал проповеди в церкви — все спали, а когда он вёл автобус — все молились.

Хотел пересказать анекдот Алексею Ивановичу, но сдержался, что-то ещё оставалось меж нами, и любое неуместное слово могло нарушить тихое соглашение, уж лучше и правда молиться.

— Гора!

Это мы выкрикнули одновременно — прямо перед нами, так, по крайней мере, ощущалось, выплыл Афон. Тут же «газелька» потянулась вниз, и Афон скрылся. Но через несколько минут показался снова, по-царски величественный и по-вселенски недостигаемый. Теперь мы не отрывались от окна и восторженно ловили каждое мгновение, когда Афон показывал себя, радостно тыкали пальцами, охали, ахали и что-то лепетали восторженное — ничто нас больше не разделяло.

«Газелька» стала спускаться вниз, снова море приблизилось к нам, и мы выехали к расположенному в небольшой бухточке и утопающему в зелени красивейшему монастырю, который всё же, благодаря сторожевым башенкам и могучим стенам, сохранил вид древней крепости. Мы посмотрели карты. Это был Иверский монастырь[81]. Здесь Пресвятая Богородица ступила на афонскую землю. Стало неловко, что мы едем по той земле, а не ступаем вслед. Мы тут же решили на обратном пути заехать в Иверский монастырь и пройти там, где ступала Богородица. Хотя… Бог весть, как сложится. Но я уже точно знал, что Господь ведёт нас и Он лучше знает, что нам надобно и потребно.

Через полтора часа мы подъехали к Великой лавре. Здесь начинался Святой Афон. Гора закрывала полнеба, и у подножия её стоял величественный город. Сразу почувствовалось, что именно здесь — столица. Карея, несмотря на протат и подобие вокзала, — всего лишь административный центр, нет в ней величия и монументальности Великой лавры. И в Пантелеймоне этого нет. Пантелеймон — это больше изящный Петербург, если, конечно, дозволено такое сравнение, но сердце России всё же в Московском Кремле. Кто бы его ни занимал. Это наше сердце.

А сердце Афона — Великая лавра.

Стоя подле неё, я чувствовал себя песчинкой. И именно это ощущение, что — песчинка, а тоже прилепляюсь к великому и вечному, вызывало восторг.

Греки, ехавшие с нами в автобусе, видимо, были здесь не впервой и, в отличие от нас, забывших земное, быстренько разобрали рюкзаки, сумки и поспешали к Лавре. О земном напомнил водитель. Понимать греков я так и не научился, потому дал ему с некоторым замиранием (всё-таки некая смута, посеянная тревогами Алексея Ивановича, присутствовала) двадцать евро и получил на сдачу пятёрку, стало быть, по семи с половиной на брата. И слава Богу. Еле удержался, чтобы не показать товарищу язык или как-нибудь не понасмешничать. Взяв рюкзак, сказал:

— Пошли, — оглянулся на Алексея Ивановича, всё ещё пытающегося охватить и каким-то чудом вместить в себя открывшееся нам, и тоже не захотелось никуда сразу идти и заниматься поисками архондарика. — Или покурим?

Алексей Иванович кивнул, и я так понял, что он на меня больше не злится.

4

Архондарик располагался на втором этаже монастырской стены. Каменная лестница вела на террасу, только эта терраса не казалась временным строительным пристроем, как в Кутлумуше, тень величия окружающего легла и на неё. Это была роскошная терраса, а мы — странники с распутий, оказавшиеся в огромном богатом дворце. Я невольно оглядел себя и товарища — разве в таких одеждах входят в царские дворцы?

Вдоль террасы стояли лавки и большие столы, за которыми по двое-трое сидели греки.

— Ишь ты! — восхитился тем временем Алексей Иванович. — Да они здесь курят.

— С чего ты взял?

— А вон пепельница стоит, — и он указал на стол.

Каждому — своё. И в самом деле, на столе стояла пепельница, да ещё с окурками.

— Пойдём, — и я решительно потащил товарища в открытую дверь подальше от искусительных пепельниц.

Комната, в которой мы оказались, чем-то напоминала зал ожидания повышенной комфортности. Было много затейливо расположенных лавочек, столиков, и во всём чувствовалась лёгкость и непринуждённая приветливость. Мне совсем стало неловко за грязные ботинки, мятый вид и туристический рюкзак, который даже стыдно было снимать и ставить на чистый пол. А тут ещё юноша, больше похожий на вышколенного студента респектабельного колледжа, принёс кофе, лукум и раки. Н-да, захотелось перейти с хозяином сего дворца на «ты». Обстановка располагала.

Появился невысокий грек с большой головой, русской лопатистой бородой и грустными глазами. Он, как и юноша, тоже не был похож на монашествующего, скорее на несостоявшегося циркача, оставленного при цирке для разных поручений. Сам он, видимо, не считал эти поручения особенно нужными и важными. Он вынес такую же большую, как и в других монастырях, книгу, положил на столик в центре комнаты, раскрыл и предложил всем самим вписываться, сам же отошёл в сторону и равнодушно взирал на возникшую возню; так же небрежно и даже с некоторым презрением собирал диамонитирионы, весь вид его говорил: Господи, какими глупостями занимаются люди! Но, кстати, нам с Алексеем Ивановичем он, указывая на красивый потемневший светильник в зале, сказал:

— Николай, доро, доро, — и мы поняли, что это подарок нашего царя. В голосе грека в этот момент звучали уважительные нотки, и мы почувствовали себя увереннее, словно то уважение, с каким показывал нам царский светильник невысокий грек, перешло и на нас.

Мирное течение устройства в монастыре нарушилось явлением толпы из восьми человек, и до этого архондарик, казавшийся светлым и просторным, уменьшился до привокзального буфета и отнюдь не повышенного комфорта. Это были наши. Точнее, украинцы, но всё равно — наши. Как бы они куда ни отделялись, в любом российском городке можно набрать такую бригаду.

Первым делом — два батюшки. Один — в возрасте, весьма симпатичный и тихий, всем видом являющий смирение: мол, раз уж другими путями мне на Афон никак не попасть, то вот, Господи, терплю с благодарностью. Он поставил сумочку чуть в сторону и вообще старался держаться как бы на краю группы. Но видно было, что к нему относились с пиететом и, скорее всего, без его молитв сие сборище вообще никуда не подвиглось — и он был среди них за духовника. Второй батюшка был молод, рыж и огромен, больше, правда, в ширину, но за ним чувствовался сильный голос и связующая нить между духовником и остальным народом. Причём к смиренному батюшке рыжий относился с нескрываемыми сыновней преданностью и почтением, а к остальным — как атаман к шайке разбойников, и всё это происходило у него одновременно. Двое других были типичные комсомольские работники — один, среднего роста, с брюшком, постарше рангом, давал всё время указания, а второй, такого же роста, но худее, тут же суетливо бросался их исполнять, в большинстве случаев бестолково, так что приходилось слышать рык рыжего батюшки, после чего следовала очередная команда комсомольца рангом повыше. Остальные четверо были те, кто оплатил эту поездку и продолжал платить и, наверное, с удовольствием платил бы и больше, но на Афоне особо и тратить-то негде. Мужики все были за сорок, в теле, и такие же крепкие, как бульдоги у ног хозяев, стояли рядом с каждым баулы. У одного ещё на шее болталась видеокамеpa, хотя съёмки на Афоне строго запрещены. В общем, чувствуется, это была повидавшая виды братия, не раз боровшаяся и побеждавшая жизнь.

Скорее всего, это те самые украинцы, которые вызвали в Пантелеймон машину и с которыми хотели уехать Саньки.

Младший комсомолец собрал диамонитирионы и ушёл вписывать братию в книгу, потом попытался заговорить с невысоким греком, в котором отстранённый от происходящего в комнате вид явно выдавал старшего. Грек слушал внимательно, даже грустная улыбка сквозь бороду показалась, но видно было, как далеко ему всё это и что он даже и не старается вникнуть, чего от него хочет комсомолец — наверняка какая-нибудь очередная людская глупость. Грек подозвал юношу, и тот скоро вернулся с невысоким бледным монахом, лицо которого было точною иллюстрацией того, почему хохлы прозывают русских «кацапами», то бишь «козлами». Бородёнка на нём была столь жидка, что лицо казалось непривычно голым для монаха его лет и серым, словно в неурожайный год. Но монах оказался натурой деятельной и сразу взялся руководить группой, распоряжаясь, кому куда и как носить, при этом поварчивал на их неловкость и незнание тех или иных монастырских порядков. Хохлы на такое покровительство согласились и, видимо, готовы были это ворчание какое-то время пережить, тем более что монах обещал их разместить, сводить на трапезу, а потом ещё провести экскурсию. Впрочем, долго кацапское покровительство они терпеть не собирались, намереваясь утром при первой же возможности Лавру покинуть.

Монах переговорил со старшим греком и объявил, что если наберётся полный микроавтобус, то можно уехать в Карею в 6.45. Хохлы не поняли, почему надо обязательно набирать полный автобус, а я подумал: почему в 6.45, а не в семь или половине седьмого? — и неожиданно предложил Алексею Ивановичу:

— А поехали с ними.

Тот несколько удивлённо посмотрел на меня.

— Литургию до конца можем не достоять.

— Причащаться мы не будем. А после Литургии будем ждать автобус и смотреть на Гору, и грустить, что не можем на неё пойти. А так уже рано утром выйдем у Иверского.

— А платить-то придётся, как до Карии, — завёл было Алексей Иванович, но, посмотрев на меня, осёкся. — Как Господь…

Я подошёл к молодому комсомольцу, который составлял список (ну да, куда у нас без списка).

— А можно с вами?

— Да-да, конечно, — обрадовался комсомолец, словно я изъявил желание принять участие в субботнике, но потом построжел: — Если, конечно, места хватит. Сколько вас? Как ваши фамилии?

Я чуть было не брякнул очередную глупость, но сдержался и назвался по паспорту.

Монах тоже не упустил возможность поначальствовать.

— Смотрите не опаздывайте.

— В шесть сорок пять ещё, наверное, служба будет идти…

— Ну, что ж… — развёл руками монах. — Это уж вы смотрите.

— А не подскажете ли, — вспомнил я, — как нам найти трапезария Николая?

— А-а, Николай… Бегает тут где-то… Да сейчас ужин будет, там его и увидите, — и монах отвернулся.

Вообще-то «трапезарий» звучало для меня гордо, почти как «церемонимейстер», и вызывало почтение, я представлял этакого важного человека, распределяющего на столы блюда с яствами, а почтительное отношение к людям, находящимся близ кухни, у меня сохранилось с армии. Поэтому фраза «бегает тут где-то» резанула и показалось несколько легкомысленной, что ли… Но откуда мне знать их порядки?

— Записался? — спросил Алексей Иванович. Я кивнул. — Нам ещё с ночлегом определиться надо и хорошо бы Николая этого найти.

— Да бегает он тут где-то… — невольно повторил я и почти тем же тоном, что и монах.

Хохлы тем временем поднялись и двинулись за монахом. Потянулись из архондарика и другие. Мы внимательно начали следить глазами за отстранённым греком. Это был взгляд двух бездомных собачек, и он не мог его не заметить.

— В церкву, в церкву, — сказал он.

В церкву так в церкву — рано тут служба начинается, что ж, в каждом монастыре и впрямь свои порядки.

5

В Лавре храм такого же типа, как в Кутлумуше, только побольше и, как показалось, светлее, может, оттого, что служба началась раньше. И уже знакомое моление перед входом в храм, весёлая кадильница, похожее на тихое, безбрежное море пение и утишающее чтение Псалтыри. Пожалуй, неожиданным оказалось, что монахов на службе было немного. Больше, конечно, чем в Кутлумуше, но Великая лавра звучит так величественно, да и сами строения монастыря настраивали на столичное многолюдье, но его не наблюдалось. Зато сколько вынесли и разложили перед нами в конце службы святынь! Одно перечисление имён вызывает благоговейный трепет, а тут мы прикладывались к ним! Несколько огорчало, что прикладывались в порядке живой очереди, то есть быстренько, не задерживаясь, а так хотелось не второпях, постоять… Но и то чудо! Вот всё-таки натура человеческая: то, Господи, помоги хоть на Афон попасть, то дай к святыням приложиться, а теперь и постоять бы у них. Ну, точно старуха с корытом!

То ли потому, что греческий порядок был знаком, то ли потому, что в столицах всё делается не так размеренно, показалось, что служба пролетела быстро. Мы приложились к иконам и уже выходили из храма, как приметили монаха, взявшего под опеку братьев-украинцев и теперь рассказывающего что-то двум батюшкам и молодому комсомольцу. Мы подошли в самый нужный момент, когда монах произнёс:

— А теперь пройдём к главной святыне нашего монастыря — мощам преподобного Афанасия Афонского[82].

Мощи Афанасия Великого покоились в левом приделе. Тут же появился настоящий греческий монах, сухонький, бодренький, с проседью в чёрных волосах и улыбающийся, стал что-то объяснять нам, пытаясь нет-нет да и вставлять русские слова, отчего понять его совсем было невозможно, но слушалось с удовольствием. Приведший нас монах немного поморщился, ответил улыбающемуся монаху, тот закивал головой, и наш покровитель кивнул:

— Ну, прикладывайтесь.

Сначала приложились священники, потом — мы. И никто нас никуда не торопил. Стой сколько хочешь! Ведь только стоило попросить… Господи, будь всегда так милостив ко мне. Впрочем, я знаю: Ты всегда и так был милостив, просто я не замечал этого. Мне не о чем больше просить Тебя.

А вот Алексей Иванович знал, что просить. После того, как все приложились и стояли присмиревшие и тихие, он наклонился к греку:

— Иелеесу бы.

Монах оживился и снова что-то быстро заговорил, откуда-то появилось несколько пузырьков и длинная палка с крюком, которой он осторожно снял лампаду над мощами святого Афанасия и прямо оттуда стал наливать масло.

Господи, неоценимы дары Твои!

Встрепенулся и наш монах и что-то стал объяснять греку. Общение их было живо и, как обычно, непонятно, то ли они препирались, то ли рассыпались в благодарностях. В итоге появилось ещё несколько пузырьков, монах снял ещё одну лампаду и, разлив из неё масло, передал нашему руководителю, а тот торжественно вручил их смиренному батюшке.

— Вот, всем остальным раздашь.

Тот поклонился.

— А сейчас надо готовиться к трапезе, а после я вам экскурсию проведу, — объявил наш монах.

Мы вернулись в архондарик, прибрали дорогие пузырьки и сели в некоторой задумчивости на террасе. До трапезы оставалось минут двадцать, а мы всё ещё не имели места, где голову приклонить.

— Николая надо искать, — сказал Алексей Иванович.

И мы пошли его искать, в нас ещё сидело убеждение, что по знакомству всегда можно устроиться лучше. В чём, кстати, частично убеждал и опыт Кутлумуша. Хотя опять же: зачем уезжающим через несколько часов так заботиться о ночлеге? И вообще — зачем? Тем более здесь, если уж находишься под Покровом Божией Матери.

Но Николая надо было найти хотя бы потому, что о нём говорили и Серафим, и батюшка, напутствовавший меня в России. Последний даже поклон передавал.

Мы оставили рюкзаки в архондарике и вышли в Лавру. Какое это удивительное чувство — бродить по мощёным улочкам, проходить низкими арками. И ни разу не возникло мысли, что мы в музее или в заботливо оберегаемой властями исторической части какого-нибудь древнего города — нет, тут всё было живое: вон навстречу нам катил тележку об одном колесе, какие, наверное, сохранились испокон века, сухонький мужичок с удивительно знакомым лицом, точно — очень похож на грузчика из магазина в нашем доме.

— Паракало, пу инэ Николас?[83]

— Какой Николай?

Мы немножко опешили, но послушно перешли на русский.

— Ну я Николай, — мужичок опустил оглобли тележки.

Мы совсем растерялись. А чего теряться-то: Алексей Иванович попросил найти Николая, вышли, и первый встречный — Николай. Слава Тебе, Господи!

— Вы только пришли, что ли? — попытался вывести нас из ступора Николай. — Где разместились? Надолго? Какие планы? А, ладно, сейчас мне некогда, увидимся в трапезной.

Он подхватил тележку и покатил дальше.

Так вот ты какой, трапезарий… На нашего грузчика похож, да…

О! Какая в Великой лавре трапезная!

Собственно говоря, нам ничего не оставалось, как последовать за ним — в трапезную.

6

Неужели на царском пиру лучше? У Небесного Царя — наверно, а вот у земных — сомневаюсь.

О еде говорить скучно. Она была. И я выбирал между тем и этим, а в конце трапезы, когда предложили феты, отказался, предпочтя кусочек македонской халвы. И запил славный ужин чудесным вином.

Всё время не покидало чувство, что мы попали на праздник, только не можем понять, какой.

Появился трапезарий Николай и быстренько стал убирать со стола. Слегка нагнувшись к нам, спросил:

— Где разместились?

А я и забыл, что нигде, после такой трапезы о пустяках не думалось. Пока я соображал, о чём меня спросили, трапезарий ответил, будто я успел что-то сказать:

— Хорошо. Я вас обязательно найду, — и, глядь, он уже у других столов.

Нет, что ни говори, а ужин был на славу.

Слава Господу! Слава Лавре! Слава поварам! Слава трапезарию. Всем — слава!

Слегка разомлевшие и слегка покачиваясь от сытости, довольные миром и собой, мы потекли к архондарику. Поднявшись на веранду, сели за один из столиков. Алексей Иванович закурил, и это нисколько не испортило блаженства — какая мне радость, если другу чего-то не хватает? А так — хорошо… Мы молчали. Алексей Иванович медленными струйками давал почувствовать греческому небу вкус «Беломора», а я, полуприкрыв глаза, думал, что где-то там, далеко, за тысячу вёрст, точнее сказать, в другой жизни, жена и сын ложатся спать. Да, в другой жизни. И именно той жизни я принадлежу. Что я здесь делаю? Блаженствую. Для того ли я сюда ехал? А для чего? Я попытался вспомнить разные минуты радости в моей жизни и поймал себя на мысли, что всякий раз, когда случалась такая минута, она казалась самой радостной и замечательной. Тогда я подумал: какое счастье, что я могу перечислять радости, которые были у меня в жизни и понимать, что каждая новая радость ярче и сильнее предыдущих. А значит, впереди только новое и более радостное. Как хорошо!

Вернул нас к действительности грек с грустными глазами. Он обратился к Алексею Ивановичу, и тот, решив, что грек серчает на курево, оправдываясь, показал на пепельницу, стоящую на столе. Грек, в свою очередь, показал на наши рюкзаки. Ну да, мы же не на террасе собрались ночевать, хотя в тот миг казалось: сидел бы так и сидел. Мы подняли рюкзаки и пошли за греком. И он привёл нас в комнату к хохлам.

Комната, как можно уже было ожидать, предстала отнюдь не царской, а вполне обыкновенной. Точно такая же была в Пантелеймоне, только там стояло пять коек, а здесь — десять. А так всё уютно, чистенько, опрятно, хохлы, правда, пошумливали, рассказывая анекдоты и байки, косясь при этом на смиренного батюшку, покоившегося на самом почётном месте, которым после фильма «Джентльмены удачи» считается дальнее угловое у окна. А нам, стало быть, достались места противоположного плана, крайние, так сказать. Да какая нам разница, слава Богу, есть где ноги вытянуть. Встретили нас добродушно, но мы в разговоры вступать не стали, а занялись весьма полезным дельцем.

У нас набралось по три флакончика с маслицем (из Александровского скита, Кутлумуша и Лавры). Маслице из каждого монастыря различалось по запаху и цвету. Самое необычное, пожалуй, было из Кутлумуша, аж с зеленоватым оттенком, а из Лавры — самое пахучее. А вот пузырьки были похожи и, дабы не возникла путаница, решили их подписать. Для этого нарезали кусочки пластыря, наклеили и надписали химическим карандашом, специалвно, между прочим, для этого взятым по совету наставлявшего меня перед дорогой батюшки.

Тут в комнату вошёл молодой комсомолец и стал всех звать на экскурсию.

— Пошли посидим ещё на веранде, — предложил я.

Но столик, за которым мы недавно сидели, оказался занят. Да и у нас прошла та чудесная минута, когда не чувствуешь ни времени, ни пространства. Мы спустились вниз, думая в наступающем вечере немного походить по монастырю. После двадцатиминутного пребывания в комнате с украинской братвой хотелось тишины и уединения.

Но не успели сделать и пары шагов от лестницы, как пред нами возникла фигура трапезария Николая, в руках у него был чёрный полиэтиленовый пакет.

— О! А я вас ищу! — бодро воскликнул он, а послышалось: о, а я вас тут уже два часа жду!

Ну, извини, брат.

Я передал ему поклоны от провожавшего меня батюшки.

— Да, помню. Очень хороший батюшка. Мы тут с ним хорошо поговорили, — я немного напрягся, вспомнив слова батюшки об ультраправых взглядах трапезария, но тот перевёл разговор в другой русло, ещё более неожиданное: — Вы на что жалуетесь?

— Э-э… — начал соображать я.

— Вижу, можете не говорить.

Вот так всегда более-менее опытная гадалка или экстрасенс за одну минуту могут сделать из меня дурака. Но уж на Афоне я этого никак не ожидал: к Афону, ко всему живущему здесь и произрастающему у меня сложилось беспредельное почтение и доверие.

— Печень, почки, кишечник, — быстро перечислял трапезарий.

— Поджелудочная, — подсказал я.

— Ну, да. Я вижу. Сейчас скажу отличное средство. Будешь пить ежедневно натощак, и всё заработает.

Я хотел сказать, что работать-то особо нечему, так как поджелудочная у меня практически отсутствует, но удержался. Но трапезарий успел заметить тень сомнения на моём лице.

— Как ты думаешь, сколько мне лет? — спросил он.

Я почему-то опять вспомнил грузчика из нашего магазина, накинул на всякий случай пятёрочку и сказал:

— Пятьдесят пять.

— А вот и нет — мне седьмой десяток пошёл. А видишь, как выгляжу.

Я хотел сказать: «Как наш грузчик», — но снова Господь удержал. А вообще на Афоне люди долго живут, Плутарх называл живущих здесь долговечными. Живость моего собеседника опережала рассуждения.

— Я — травник, — объявил он.

Слава Богу, не экстрасенс, подумал я.

Дальше последовал краткий экскурс в науку и местные её особенности, из которого я всё равно ничего не запомнил, а завершился коротким распоряжением:

— Записывай.

Как на грех, блокнот и карандаш оказались с собой. Вот тебе и первая запись на Афоне.

Цитировать не буду. Сам не пробовал, а вдруг кому-нибудь в голову придёт проверить… Отвечай потом. Нет уж, лучше езжайте на Афон к травнику Николаю. Может, кому и для этого Афон нужен. Могу сообщить только, что список для сбора был велик и напоминал советы старых колдуний. Нет, всяких дохлых лягушек и сушёных тараканов там не присутствовало, но неизвестных и странных названий хватало. Заканчивалось так:

— Выпил — и сразу на берёзку, на берёзку. Вот увидишь, всё восстановится.

Я кивал, изображая послушного студента, и чувствовал, как за правым плечом давится от смеха Алексей Иванович.

Травник, видимо, это тоже почувствовал и строго обратился к Алексею Ивановичу:

— А у вас что?

— Я здоров, — быстро ответил тот.

— Не скажите… — с язвительностью опытного хирурга, которому только что сказали, что вырезать у вас нечего, заметил травник, и шагнул к Алексею Ивановичу.

И тут случилось очередное своевременное чудо: с лестницы, у которой мы стояли, спускались монах, обещавший экскурсию, пара комсомольцев и молодой рыжий батюшка. Монах досадовал и выговаривал молодому батюшке:

— Что ж другой-то не пошёл? Неинтересно? А такой праведный на вид, так прикладывался везде, а тут не пошёл…

— Устал… — извинительно отвечал батюшка.

Я вспомнил утомлённое лицо смиренного батюшки, который, наверное, настрадался от окружающих разговоров, смеха, басен, отвернулся, поди, сейчас к стене, закрылся с головой от всех подушкой и молится.

— Знаете, — обратился я к травнику, — спасибо вам, конечно, это всё здорово, что я записал, но тут нам экскурсию обещали…

— Да-да, конечно, — как-то быстро согласился трапезарий и протянул пакет: — Это вам.

— Что это?

— Виноград, яблоки, кушайте, очень полезно.

«Ага, мне с сахарным диабетом только виноград и трескать», — подумал я, а вслух сказал:

— Подождите, — и опрометью бросился наверх.

Растормошив рюкзак, извлёк очередную бутылку, виноград вывалил на газету, в которую она была завёрнута, бутылку же переложил в чёрный пакет, в котором принёс виноград, и выскочил на улицу.

Нет, сначала сказал молча наблюдавшим за моими действиями хохлам: «Угощайтесь!» — указал на виноград, а потом — выскочил.

Травник внимательно разглядывал Алексея Ивановича, тот не сдавался и тайн не выдавал.

— Возьмите, это от нас, — передал я пакет.

— Спасибо, — ответил травник и растворился в наступающих сумерках.

А Алексей Иванович наконец-то захохотал. Даже экскурсионная группа, отошедшая немного вперёд, остановилась и удивлённо обернулась. Так мы их и догнали.

— Можно с вами? — попросил я, стараясь прикрыть всё ещё сотрясающегося Алексея Ивановича.

— Что это вас так развеселило? — подозрительно спросил монах.

— Да мы тут сейчас с вашим травником общались, — пояснил я и добавил: — Весьма неординарная личность.

— А-а, с Николаем, — облегчённо вздохнул монах, поняв, что смех не имеет к нему отношения. — Присоединяйтесь, а то вот тут некоторые устали, видите ли… Можно подумать, каждый день на Афон приезжают… — Но мы уже выходили за ворота монастыря.

Лёгкая вечерняя дымка приспустилась на Афон. Ещё было светло, но окружающее уже поменяло краски, словно приставил к глазам стёклышко, нельзя сказать, что всё вокруг померкло, скорее, наоборот, обострилось и приобрело налёт таинственности и юношеской мечтательности, когда грезится о дальних странствиях, приключениях и морских пиратах.

Сразу за стенами монастыря потянулись двухэтажные домики, как-то необъяснимо похожие на рабочие посёлки подле какого-нибудь кирпичного заводика в глубине России. Было едва уловимое ощущение временности этих жилищ, тем более в видах могучего монастыря, и в то же время не покидало чувство, что эти времянки могут простоять века. Мне вдруг показалось, что они стоят тут со времён Пелопонесской войны, а то и долее. Да и так ли уж давно была та война?

— Здесь рабочие живут, — пояснил монах.

— Какие рабочие? — удивились мы.

— Строители, в основном, ну, подсобные разные, кто монастырю помогает.

— И Николай тут живёт?

— Травник который?

— Ну да, травник.

— И Николай.

— А давно он тут живёт?

— Осторожно, тут ступенька. А теперь срежем немножко, пройдём за домами.

Свернув с дороги, мы перелезли через заборчик, потом прошли сквозь заброшенный сарай, выбрались на крышу другого домика, прошли по ней, спрыгнули — прямо казаки-разбойники какие-то. А куда мы, собственно говоря, идём?

— Вот, здесь старинное кладбище, — сказал монах, обводя рукой небольшую поляну, и правда, увенчанную несколькими приземистыми крестами.

— А мы слышали, что умерших монахов в яму складывают, а потом достают и смотрят, сгнили кости или нет?

— Какая яма! — усмехнулся нашему невежеству монах. — Вот через три года откопают и действительно посмотрят: если кость желта, то череп переносят в усыпальню, а если черна, то считается, что Господь не принял инока, кости закапывают снова и начинают усиленную молитву. А я вас привёл к могиле недавно почившего старца. Очень почитаемый был старец… — монах оборотился к одному из крестов и замолчал.

Мы, действительно, стояли у креста, но никакого привычного холмика не было, земля была ровной, только видно, что её недавно тревожили. Мы перекрестились и не знали, что делать дальше.

— Ну, что стоишь, — обратился монах к батюшке. — Давай литию отслужим. Или наизусть не помнишь?

Батюшка немного смутился.

— Как же не помню?

— Ну так начинай. Только погоди, свечи зажечь надо. — Перед крестом и в самом деле стояло три свечи. — Спички-то есть?

Спичек ни у кого не оказалось.

— Э-эх, — досадливо вздохнул от нашей никчёмности монах.

— Зажигалка есть, — сказал Алексей Иванович.

— Куришь? — спросил монах.

— Борюсь.

— Ну-ну, зажигай.

Алексей Иванович зажёг свечи, и они загорелись ровно и ярко.

— Начинай, — дал команду батюшке монах, и тот, уже поборов смущение, возгласил.

Я, конечно, подозревал, что в могучем теле рыжего батюшки должен обитать могучий голос, но он превзошёл все ожидания. Воздух дрогнул, и свечи трепетно поклонились. А потом по полянке потёк ветерок. Это было настолько явственно и неожиданно, что все восприняли ветерок именно в связи с тем, что начали служить литию. И ветерок усиливался и словно тоже участвовал. Его дыхание чувствовали все, он заглядывал в лица, и каждый старался подпевать батюшке. И свечи теперь не стояли прямо, как часовые, а ласкались ко кресту, но не гасли.

Мне хотелось спросить монаха: когда умер старец? Не душа ли его сейчас заглядывает нам в глаза? Но, захваченный пробирающим басом, не мог нарушить чудесную службу. И чувствовалось, что каждый из нас испытывает это неожиданное прикосновение иного, даже батюшка раз поперхнулся, но тут же выправился и с большим усердием выводил «Со святыми упокой».

Пропели «Вечную память», и ветерок стих.

Несколько секунд все стояли в замешательстве, каждый, наверное, хотел спросить и поделиться о ветерке, но не решался, как ученики не решались спросить Христа на Тивериадском море: кто Ты?[84]

— Пойдёмте дальше, — привёл нас в чувство монах.

Честно говоря, уже никуда не хотелось идти. Сумрак всё более скрывал окружающий мир. И если в начале нашего выхода за ворота монастыря прогулка наша казалась романтичной, то теперь мистический трепет, охвативший всех на полянке, всё больше покалывал холодком.

— А правда, что когда стемнеет, ворота монастыря закрываются?

— Правда, — ответил монах.

— А как же мы пройдём?

— Ну, меня-то пустят.

— Вас-то пустят, а нас?

Монах даже остановился от такой постановки вопроса и внимательно посмотрел в темноту, стараясь разглядеть задавшего такой глупый вопрос. Алексей Иванович спрятался за мою спину, а я всем видом показывал, что не способен на такую бестактность.

— Вы же со мной… — то ли утешил, то ли ещё больше нагнал страху монах, одно было ясно, терять нам его и впрямь нельзя.

— А куда мы идём? — вдруг озадачился вопросом старший комсомольский работник.

Лучше бы он не спрашивал.

— На капище, — спокойно ответил монах, — где язычники приносили кровавые жертвы[85], — а мне показалось, что, поднимаясь в гору, он прибавил в скорости и пытается оторваться от нас.

Невольный холодок прокатился по телу, я сглотнул слюну и в то же время почувствовал, что это не просто холодок, а с моря поднимается ветер. Самый настоящий холодный пронизывающий ветер, причём так резко и неожиданно. А монах забирался выше по огромным, неестественно выложенным, видимо, ранее в некое подобие пирамиды, но со временем рассыпавшимся валунам. Наконец он замер, поднявшись много выше нас. Ветер, набравший мощь, трепыхал подол его рясы, одной рукой монах придерживал скуфью, другой ткнул себе под ноги.

— Вот тут стоял идол! — возгласил он, и я слегка пригнулся, ожидая, что сейчас обязательно сверкнёт молния и грянет гром.

Однако ничего подобного не случилось. Монах слез с идольского места. И всё так же придерживая скуфью, стал рассказывать, показывая на тёмные места, хотя ветер раздирал его слова, комкал, как неудавшийся черновик, и выбрасывал в море, так что рассказ экскурсовода разобрать было трудно, но мы, в общем, поняли, что тут было капище, место идола мы видели, вот там, где несколько валунов поменьше образуют некое подобие креслица, был жертвенник, там приносились человеческие жертвы, это были молодые красивые девушки, и кровь их стекала вон по тем желобам… Здесь вся земля пропитана кровью. Но святой Афанасий разрушил капище и посадил кипарис. Вот он — огромный, даже и не похожий на привычный, похожий на часового, кипарис этот раскинул ветви, словно даёт покров всем с верою притекающим. Он пророс сквозь камни, и Афанасий построил здесь келейку. Отсюда начался монашеский Афон.

Дерево, действительно, впечатляло. Это был кипарис, огромный, высокий и раскинувшийся, казалось, над всем капищем, покрывая его. Иголки у него были удивительно мягкие.

— Обычно те, кто приезжает сюда, уносят с собой шишки, — покровительственно и немного устало подсказал монах, и мы поняли, что экскурсия закончена.

— У тебя фонарик с собой? — спросил Алексей Иванович.

Точно. Как же я забыл?! Да будет свет! Сразу стало веселее. Взбодрённые светом экскурсанты насобирали шишек и, гонимые ветром, бросились в обратный путь и быстро миновали его, оказавшись у прикрытых ворот монастыря. Заметил только, что в посёлке практически нигде не было света, стало быть, люди живут хоть и за монастырской стеной, но по монастырскому уставу.

А как тихо и спокойно было за стенами монастыря: никакого ветра, тишь, благодать, яркие ночные звёзды и где-то высоко в листве тихонько перешёптывались ангелы. А кто ещё может быть в монастыре?!

Ну да, хохлы ещё. В комнатке мы застали ожидаемую картину: смиренный батюшка лежал, отвернувшись к стене, накрыв голову подушкой, братия до рассказывала анекдоты и байки, но уже с ленцой и неохотно, видно, что легли бы спать, да нас ждали, и то не из-за того, что переживали, а из любопытства.

— Чи бачили?

— У-у-у, — то ли восторженно, то ли ещё не отойдя от кровавых картин на капище высказал эмоции молодой комсомолец и шустро, словно мышка в норку, юркнул в кроватку, укрылся простынкой и тут же засопел.

— Гаси свет, — это уже нам.

Алексей Иванович щёлкнул выключателем, мы сели на свои койки, и при этом я чуть не подавил разложенный на кровати виноград, к которому, судя по всему, никто не притрагивался.

— Угощайся, — предложил я Алексею Ивановичу.

— А ты?

— У меня диабет.

— Ну и что?

— Сахарный.

— Так это ж афонский виноград. Зря, очень вкусно.

Я попробовал. И правда, вкусно. Ладно, от пары ягодок, то есть кисточек, тем более афонского, сильно хуже не станет. Завтра утром померяю сахар и узнаем, как афонский-то действует.

— А чего ты ржал над травником-то? — спросил я.

— Да представил, как ты после приёма снадобья на берёзку лезешь.

— Берёзка, между прочим — это гимнастическое упражнение.

— Ну, что ж, тоже занятно.

— Эй, вы спать собираетесь? — шумнул на нас, кажется, старший комсомолец.

Спать не хотелось. Но это, конечно, не повод не давать спать остальным. Решили совершить вечерний моцион (прогулка на капище — это приключение, а не моцион). Да и молитвы на сон грядущий не читаны. Мы взяли молитвословы и вышли на террасу. Должна же быть тут какая-нибудь молитвенная комнатка, как в Пантелеймоне.

Всё было тихо. Ни звука, только где-то высоко по-прежнему шелестели ангелы. Мы спустились вниз, решили немного пройтись по спящему монастырю, а затем на террасе, где горел одинокий фонарь, вычитать правило. Но не прошли и нескольких шагов, как увидели впереди свет. Так ярко и хорошо горела лампада, устроенная в небольшом кивоте перед иконой Божией Матери. Господь Сам решил, где нам лучше молиться перед сном, и приготовил и этот кивот со Своей Матерью, и тёплую лампаду, и мягкую афонскую ночь, и монастырскую тишину… Всё для нас, грешных.

И опять повторилось бывшее в Пантелеймоне, когда мы читали последование в маленькой келейке: нам не хотелось лишать себя молитвенного чувства, которое охватило нас. Мы снова стали вспоминать разные молитвы. Как выяснилось, знаем мы немного, скоро запас иссяк. Мы постояли ещё немного у Божией Матери и пошли в архондарик. Прости нас, Господи!

Когда мы зашли в комнату, только старший комсомолец приподнял голову и, недовольно буркнув, снова погрузился в сон. Я сунул яблоки в рюкзак, а куль с виноградом убрал под кровать. Все сегодняшние дела были сделаны, и мы блаженно уснули.

День пятый

1

Первым сработал будильник у тихого украинского батюшки. А может, у него и не было никакого будильника, просто, когда запиликал мой и я открыл глаза, то сразу увидел его — подтянутого, прибранного, словно он сам сейчас идёт служить. Была в нём завидная цельность. Вся вчерашняя усталость сошла с него, и батюшка светился еле сдерживаемой радостью: скоро начнётся служба и он будет предстоять Богу. Мне тоже захотелось быть таким бодрым, свежим и радостным. «Наверное, и молитвы прочитал», — позавидовал я. У нас с утренним правилом не получалось, всякий раз надо было торопиться на службу, утешались тем, что их читают в храме.

И сейчас — только умылся, как застучала колотушка, созывая братию на службу. Вернувшись в комнату, наткнулся на недоеденный виноград и, хотя чувствовал себя хорошо (может, тут и в самом деле особенный, диабетический, виноград), решил всё-таки сахар померить. Однако в кармашке рюкзака, где лежал приборчик, рука на него привычно не наткнулась. Пошевырявшись наощупь и ничего не обнаружив, выволок рюкзак из-под кровати.

— Что потерял? — спросил подошедший Алексей Иванович.

— Да приборчик, чтоб сахар мерить, сунул куда-то…

— Найдёшь, вчера рюкзаки перекладывали, заложил, наверное.

Я переворошил весь рюкзак — приборчика не было. Тогда стал доставать из рюкзака вещи и выкладывать их на кровать. Не было. Мистика какая-то. Ведь был же вчера, я в Кутлумуше утром мерил, точно помню.

Вдруг почувствовал, как загорелось лицо, запершило в горле, стало казаться, что у меня должен быть ненормальный и очень высокий сахар.

А колотушка стучала всё настойчивее, быстрее и быстрее.

— Не пойду я никуда, — сказал один из братии, потягиваясь на кровати. — Ить вчера уже в церкву ходили.

А двое товарищей его даже не шелохнулись.

«Где же приборчик? Неужели посеял? Что я теперь делать-то буду? Надо успокоиться. Надо в церкву идти».

Встал и пошёл, скорее, на автопилоте. Всё существо рвалось продолжить поиски, но иное возникшее чувство подсказывало, что искать бессмысленно.

«Только никакой паники, — успокаивал я себя. — Просто слишком гладко всё шло…»

Так же, толком не соображая, куда иду, вошёл в храм и встал в стасидию. Началась служба, но я не мог сосредоточиться, перебирал чётки и чувствовал, что дрожат руки.

Подумал: это испытание. Или даже не испытание, а вот я тут всё добрейшего Алексея Ивановича изничтожал за то, что он над каждым евро трясётся (а их у него действительно мало), и вот Господь лишил меня какого-то приборчика, который лишь измеряет сахар в крови, что сразу со мной стало? Где я?! Я весь затрясся, испереживался. Ну, потерял приборчик, что с того? Переживём.

«Инсулин!» — вдруг шибануло меня. В кармашке чехла приборчика лежали капсулы с инсулином. Это — абзац.

В шприцах инсулина на пару-тройку дней… В голове закружило от бредовых мыслей: то я решил, что надо срочно бежать в Кутлумуш, там я забыл приборчик и его наверняка нашёл монах с удивлённым лицом и, конечно, передал Серафиму, а тот догадается, что мы за ним вернёмся; то стал выдумывать, где можно на Афоне достать инсулин; то вообразил, что если резко ограничить себя в еде, то инсулина может хватить до возвращения в Уранополис, а там-то куплю; то… это был вихрь будоражащих идей, разрывающих меня.

— Ты в порядке? — спросил Алексей Иванович.

— Знобит что-то.

— Не, в Кутлумуше похолодней было.

На самом деле меня трясло, как готовый взорваться от перегрева котёл.

Господи, за что же так? Да, Ты вразумляешь, да, я понял, что я — никто, а всё лезу поучать других, а сам готов рассыпаться от какого-то глупого приборчика (и инсулина, инсулина!). Господи, спасибо… но как же быть-то?..

И вдруг я чётко увидел, где мой приборчик. Это понимание пришло так просто и ясно, что я невольно удивился, как это не пришло в голову раньше. То, что я не сам догадался, а эта мысль — дар свыше, тоже было очевидно. Все бредовые идеи, появлявшиеся до этого, только терзали, а эта сразу успокоила.

Я прислушался, судя по всему, заканчивали читать часы, сейчас должны кадить — да, вот вышел монах с кадильницей-чайничком и весело зазвенел по храму. А вот дьякон возгласил начало Литургии.

Теперь внутри меня всё дрожало не той разрушающей дрожью, от которой, казалось, рассыплется тело, а что-то радостное отзывалось на голоса монахов, как отзывается чистый хрусталь на лёгкое к нему прикосновение. О, как же хрупок и тонок хрусталь! Как легко разбить и погубить его! И как сладко, когда он так тихо звучит в тебе.

Подошёл Алексей Иванович.

— Время.

— Успеем.

Не хотелось уходить. Я только-только зазвучал.

— Опоздаем, — снова напомнил через какое-то время Алексей Иванович.

— Нельзя уходить с Херувимской, — я-то уже знал, что всё будет хорошо, всё будет так, как надо, и куда надо, туда и успеем.

— Пойдём, — уже решительно потянул меня товарищ.

— Погоди, сейчас «Отче наш» пропоём.

Но на Афоне не поют «Отче наш». Эту молитву читают.

— Падре…

А я пел.

— Пойдём, — наконец согласился я.

Хохлов уже в комнате не было. Я поднял с пола рюкзак на кровать и стал укладывать в него выложенные вещи.

— Лёш, глянь, там, под кроватью, не осталось чего?

Каюсь, сам я всё-таки побаивался заглянуть под кровать. Алексей Иванович почему-то послушался.

— Виноград тут остался, — пробурчал он. — Вон и приборчик твой валяется. На, вечно ты всё теряешь. Давай быстрее, может, успеем ещё… А то что потом делать-то?

А я знал, знал, что приборчик там! А что делать? Миленький Лёшенька, да какая разница!

— Куда виноград-то девать? Осталось ещё.

— А, выкинь, — я был обворожительно безпечен.

— Жалко, нехорошо как-то…

— Ну, съешь.

— Да я уж ел, не хочу больше… И правда, что ли, выкинуть? Я уже уложился, а, ладно… — и он понёс оставшийся виноград на террасу.

Я собирался затянуть горло рюкзака.

— Яблоки хоть возьми.

— Да ну их, тащить ещё… — мне сейчас ничего не надо было.

— Нет, возьми, — чего-то вдруг заупрямился Алексей Иванович. — Пригодятся.

— Ладно, — чего не сделаешь для друга. Я и виноград могу взять, жаль уже унесли — всё могу!

— Ну, с Богом, — сказал Алексей Иванович.

На площадке перед монастырём стояла газелька, вокруг неё кучковались хохлы и глядели в нашу сторону, а один, видимо, младший комсомолец, отчаянно махал руками, словно старался взлететь. Это он нам махал. Нас ждут. Молодцы!

Нет, хохлы смотрели не на нас. Я оглянулся. Из-за моря медленно поднималось солнце.

Можно ли придумать что-либо восхитительнее? Рубиновая полоса разделяла море и небо. Она расширялась, словно просыпающееся око, становилась светлее, уже появились красные тона, золотые. Наверное, только во время восхода можно ощутить невероятную скорость, с которой Земля несётся во Вселенной.

И вершина Горы, словно маяк на Земле, откликнулась восходящему светилу.

Какое действо разворачивалось!

И всё для нас, маленьких человечков, завороженно застывших возле микроавтобуса.

Даже водитель примолк, а ему очень хотелось успеть к приезду автобуса из Дафни, а ведь ещё надо заехать на чудотворный источник.

Раковина дня раскрывалась всё больше, и вот показалась главная жемчужина, и всё обновилось ослепительным светом.

А в храме завершилась Литургия.

2

Батюшка, наставлявший меня дома, говорил, что на Афоне изумительно чистейшая вода. Кругом. И надо носить небольшую бутылочку, наполнять её и пить во время путешествия афонскую воду. Очень живительная. Бутылочку-то я носил, но так как настоящего пешего хода у нас не получалось (путь от Андреевского скита до Кутлумуша — это всё-таки несерьёзное расстояние), то бутылочка оставалась пуста. Но вот и представился случай.

Через полчаса мы съехали с дороги и поднялись в небольшой тупичок, где живенько сбегал ручеёк. Чуть повыше стояла беседка, а ещё выше — часовенка, в ней-то как раз и выходил из скалы родничок[86]. В беседке гостеприимно встречал столик, лавочки и шкафчик, в котором находилось десятка два алюминиевых и пластмассовых кружек.

Вода была действительно хороша! Мы и напились, и умылись. А солнце уже оторвалось от моря и благодатно щекотало блаженные наши мокрые лица. Ах, какая чудесная беседка! Мы сели в ней с кружками, словно с чаем где-нибудь на даче, и наблюдали за деятельностью наших спутников. Они тем временем раскрыли огромные баулы, которые, как я предполагал, набиты вещами, и извлекли оттуда тару — огромные пластмассовые бутыли литров на двадцать. Бизнесмены деловито заливали в них воду и, нисколько не смущаясь тяжестью груза, таскали ношу в автобус. Вообще-то крепкие парни. Видно, что работать умеют, вполне возможно, что первые капиталы сколачивали, перетаскивая на своём горбу тюки с товаром.

В беседку зашёл молодой комсомолец, тоже мокрый, улыбающийся, солнечный и с кружкой. Нет, мы не на даче, а как будто на водах.

— Как водичка? — спросил он. Видно было, что ему очень хорошо и он хочет делиться этим и говорить.

— Хороша!

— Восхитительна! — воскликнула он. И, пережив минуту восторга, посмотрел на стоящую рядом со мной поллитровую бутылочку. — А вы что так мало взяли? Берите больше, — и, понизив голос, доверительно сообщил, как своим близким друзьям по радости: — Эта вода очень целебна — от пьянства помогает.

И я понял украинских бизнесменов. Как нас ни дели, мы одного замеса — у наших те же проблемы. У нас ни один договор без бутылки не подписывается, так договариваться легче. Но, видать, и у них экономика пошла вверх и пора от переговоров переходить к делу — вот живая водичка и понадобилась. Мне даже представилось, что это какое-нибудь сообщество украинских предпринимателей снарядило экспедицию, а как точно подобран состав: тут тебе и батюшки, духовный и душевный, и администраторы, старший и на подхвате, и представители заказчика. Одно слово — молодцы! Бог им в помощь.

— Тебе вода безполезна, — сказал Алексей Иванович, — ты всё равно не пьёшь.

— А я её от духовного пьянства пить буду.

— Тогда тебе этого мало. — А потом, глядя в сторону, произнёс: — А ты знаешь, курить что-то и не хочется.

Я обалдел. Не потому, что Алексею Ивановичу не захотелось покурить, а потому, что он заговорил об этом. Но я ничего не ответил. Побоялся ляпнуть что-нибудь язвительное.

Можно считать, что вода на нас подействовала благотворно.

Всё — загрузились и поехали дальше. Ещё через сорок минут водитель снова остановил автобус и, выкрикнув: «Иверон!» — соскочил со своего места, чтобы открыть заднюю дверцу багажника.

Мы тепло попрощались с братьями-славянами, рассчитались с водителем, тот выдал нам поклажу, быстро вскочил, как джигит на коня, в шофёрское седло, и автобусик исчез. Мы остались одни на берегу мурлычащего моря, со стороны которого благодетельствовало солнце, а перед нами светло-коричневой крепостью, словно вылепленный из речного песка, возвышался Иверский монастырь. За ним виднелась верхушка Афона.

3

Покурим? — больше утвердил, нежели спросил Алексей Иванович.

— Может, водички? — предложил я.

— Не юродствуй.

— Да нет, я так, — испугался я, что опять обидел товарища. — Кури, пожалуйста.

Алексей Иванович покосился на меня, отошёл к груде аккуратных досок и присел на одну. Неторопливо достал беломорину и закурил. В поношенной куртке, больше похожей на спецовку, рабочего вида штанах и крепких ботинках он напоминал мужика на лесоповале. И не простого пильщика, а десятника. В общем, колоритно смотрелся. Я подошёл и сел рядом. И снова подумал: как хорошо, что с Алексеем Ивановичем можно просто сидеть и молчать. Было ощущение покоя и мира. А что тревожиться-то? Приборчик с собой. Инсулин — тоже. Домой, что ли, позвонить? Да ведь сын в садике, жена — на работе. Вечером позвоню, а сейчас так хорошо быть беспечным и беспопечительным…

— Надо же, — сказал Алексей Иванович, — вот здесь ступала Богородица… Она по жребию в Иверию плыла, а бурей вынесло корабль к Афону. Она вышла и приняла эту землю под свой Покров…

Посидели, пытаясь осознать, представить, вместить… Наверное, было такое же солнечное утро.

Утомлённые штормом путники решили сойти на берег, а Лик Божией Матери сиял радостью. Она увидела чудесную землю и знала, что Её Сын не случайно привёл сюда. Она видела, как хороша и красива эта земля, и Она знала, что это Её земля, и знала, какой любовью к Ней и Её Сыну прославится она. Поддерживаемая не оставлявшим Её после Голгофы Иоанном, Она сошла на афонский берег. Сзади так же ласкалось бирюзовое море, крупная галька вместо ковра целовала Её ноги, приветствовал зелёный лес, а выше всех поклонился Афон. И Она благословила эту землю. Всё так и было. Монастыря только ещё в Её честь не было.

Стоящий у самого моря в уютной бухточке монастырь более всех из виденных нами походил на средневековую крепость с высокими мощными стенами, смотровыми башнями и узенькими окошками-бойницами — всё это наследство сурового времени, когда монастыри постоянно подвергались набегам пиратов и турок. Первым, разумеется, доставалось монастырям, стоящим у моря — вот и Иверон принял облик военной крепости.

Было боязно входить в такую крепость, казалось, стражники скрестят пред нами алебарды: «Стой! Предъяви диамонитирион!», — а ещё хуже: «Грешникам зде не входимо!».

Но никто не остановил. Нам вообще никто не попался на пути и, поднявшись по мощёной дорожке, мы прошли арку и оказались сразу на большой площади. И мир в мгновение ока преобразился: теперь эта казавшаяся с виду суровой крепость преобразилась в прекраснейший утопающий в зелени дворец.

Вот и Алексей Иванович такой. С виду суровый, неприступный, даже мрачноватый, а внутри — редкостной доброты и души человек.

В Иверский монастырь мы влюбились сразу, может, ещё и потому, что, побывав в трёх монастырях и двух скитах, теперь легко узнавали расположение строений. Вот в центре — главная церковь, по-гречески, кафоликон. Она не такая, как в Кутлумуше, более высокая, голубоватая, ближе по архитектуре к нашим церквам (или это, скорее, наши ближе), напротив, понятное дело, трапезная, чуть вбок — часовенка и, судя по всему, непростая, сам внутренний двор монастыря просторен и оттого светел, много высоких, чуть ли не в рост храма деревьев, а под ними — лавочки. И всё это солнечно, голубовато-зелено, радостно и зело прекрасно.

И, кстати, Иверский монастырь не казался таким древним, как Кутлумуш и Лавра, видимо, всё-таки и правда нападали на него чаще, чаще приходилось и восстанавливать, и строить заново.

А вот и знакомый указатель — архондарик. Мы пошли по стрелочке и уткнулись в дверь, каких ещё не встречали… Но уж это точно не следствие пиратских набегов. Это была дверь, если уж не в министерство, то, как минимум, в районную администрацию. Дверь была с двойным тамбуром, толстое стекло вправлено в массивное дерево, а на самой двери выделялась длинная жердина в качестве ручки, обрамлённая по краям всякими медными украшательствами. И отворялась дверь тяжело, солидно, словно давая понять: не всяк входящий… ну, или подчёркивая нелёгкость бытия.

Внутри архондарик напоминал холл гостиницы: он был просторен, стояло несколько скамеек и пуфиков, несколько столиков, за которыми обычно заполняют гостиничные анкетки, и стоечка была, за которой должен быть администратор, принимающий анкетки и выдающий ключи, за стоечкой поднималась широкая мраморная лестница, влекущая путника, получившего заветные ключи, в апартаменты. Но ключей не было, не было и того, кто мог бы их дать, в холле вообще никого не было. Это новое обстоятельство несколько озадачило нас: мы уже начали привыкать к тому, что нам везде радуются и угощают кофе с лукумом. Лукум, впрочем, в большой плетёнке на столе против стойки администратора был, но, опять же, без кофе его много не съешь…

И мы сели в уголке, словно ожидая, что сейчас, как в восточной сказке, невидимые слуги поднесут нам кофейку и всё остальное, что полагается.

Но сказка явью становиться не торопилась. Ждать в общем-то надоело. Сначала поднялся я и пошёл изучать стойку администратора, за которой увидел огромную книгу и шкафчик со стеклянной дверцей, за которой виднелись ключики.

Алексей Иванович пошёл в противоположную сторону и скоро радостно доложил:

— Сашулька! Да здесь кухня!

И правда, это была самая настоящая кухня: с газовой плитой, на которой стояли две турки, мойкой, столами-тумбами, навесными шкафчиками, в которых мы обнаружили кофе (и в зёрнах, и молотый, и растворимый), и чашки — там ещё много чего было кухонного, но нас взволновали только кофе и чашки.

— А можно без спроса? — засомневался Алексей Иванович.

— Можно, — разрешил я. — Вари.

— А почему — я?

— Я буду на стрёме стоять.

— Если можно, то зачем на стрёме стоять?

— Для общего спокойствия.

— Эх, Сашулька, — вздохнул Алексей Иванович, доставая с полки кофе. — Опять ты меня подставляешь.

— Я потом посуду помою, — пообещал я и пошёл изучать всякие объявления возле стойки администратора.

Объявления были, разумеется, на греческом языке, но буквы-то похожи. Выходило, что в обители завтрака ещё не было. Впрочем, делиться открытием с Алексеем Ивановичем не стал, так как не был уверен, что вполне освоил греческий.

Напиток, скажу я вам, получился — м-м-м…

— Сколько ж ты туда кофе вбухал? — спросил я.

— Я почувствовал себя, как дома, — несколько уклончиво ответил Алексей Иванович, но обо мне позаботился: — Тебе я положил на ложку меньше.

— А ложки у тебя были столовые или чайные?

— Нормальные. А тебе, кстати, не опасно столько кофе? — кивнул он на мою с два кулака кружку, то есть, я так понял, что это были самые большие кружки, которые он смог найти.

— Всё мне можно, — сладко произнёс я и вздохнул: — Не всё, правда, полезно[87], — и надкусил ещё лукума.

Конечно, чего мне бояться, когда инсулин со мной?

Кофе умиротворило нас.

Всё было хорошо. Всё замечательно.

— А если что, — сказал Алексей Иванович, обведя взглядом холл архондарика, — можно и здесь заночевать.

Я согласно кивнул головой.

Когда мы закончили с кофе и я выполнил обещание насчёт мытья посуды, стали появляться люди.

Судя по всему, пришла «газелька» с Карей.

В архондарик вошли три грека, которые легко определялись восточной внешностью и южной жестикуляцией, и два высоких представителя западной цивилизации, которые определялись по немножко удивлённо-испуганному виду и диковато выглядевшим здесь, на Афоне, чемоданчикам на колёсиках. Ещё запомнилась их одежда. Ничего необычного в ней, вроде бы, не было, наоборот, эта пара старалась косить под простаков, но всё было подогнано и по фигуре, и по цвету, что выглядело, как если бы солиста Краснознамённого ансамбля песни и пляски посадили в окопы.

Третью группу возглавлял крупноватый батюшка с суровым лицом, чем-то похожий на Илью Муромца с известной картины, с ним два мирянина, эти выглядели пожиже, как послушные зайцы при медведе, точнее сказать, кролики, потому что в них чувствовалась та же западная настороженность, они всё время пытались как бы спрятаться за Илью Муромца. В общем, эту группу определить не удалось.

Греки продолжали оживлённую беседу, западники опасливо перешёптывались. Илья Муромец осмотрел зал, молча снял рюкзак и молча сел напротив нас. За ним то же самое проделали кролики.

Тут откуда-то взялся молодой грек с подносом и первым, разумеется, подошёл к батюшке и его спутникам — те молча приняли подношение и за всех поблагодарил батюшка.

— Евхаристо[88].

Так как мы сидели рядом, то следом молодой человек подошёл к нам. Я, конечно, чувствовал, что уже лишнего с кофе, но как объяснить этому улыбчивому греку, что я только что выпил в пять раз больше? Эх… Но вот рюмочку мне сегодня ещё не предлагали. Её я и хлопнул, отставив покамест кофе, и занюхал лукумом, чем окончательно выдал своё гражданство.

— А вы откуда? — голосом бывалого моряка спросил батюшка.

Наши! Как чуял! И мы с каким-то щенячьим восторгом (уж такое у нас было настроение) стали делиться радостью, которая не оставляла нас на Афоне. Батюшка слушал снисходительно, слегка склонив голову и прихлёбывая из чашечки. По ходу наших впечатлений он ронял слова, как камни в тихую воду:

— Лучший ладан в Ватопеде, но возьмите здесь розовый…

— А в Ватопеде какой лучше брать?

— В Ватопед очень трудно попасть…

…- На Гору вам сейчас идти нельзя…

— Почему?

— День короткий.

…- Здесь, в Ивероне, обязательно сходите к часовне Божией Матери.

— А как пройти?

— Через Южные ворота… там мост через речку, перейдёте и увидите…

Всякое слово его казалось глубоким и требовало размышления: где, например, Южные ворота? И потом, это умение долго прихлёбывать из маленькой чашечки показалось, несмотря на внешность и родную речь, подозрительным, и я тоже поинтересовался:

— А вы откуда?

— Из Брюсселя, — так же спокойно объявил батюшка.

Я опешил. Брюссель для меня с детства ассоциировался со штаб-квартирой НАТО. Ну, когда я стал постарше, близостью к Голландии, что тоже дружественных чувств не добавляло. Но вид у батюшки был настолько русский, что после некоторой борьбы я пожалел его:

— Как же вы там?

— Сейчас получше… Прихожан побольше стало… Но всё равно каждый год на Афон приезжаю… Здесь укреплюсь — и обратно.

Мне хотелось расспросить батюшку: каково ему там, в Бельгии, но боялся, что это будет воспринято как праздное любопытство. Да и в самом деле, разве не видно, что не сладко. Мне показалось, что и ему хотелось спросить, как у нас в России… И мы замолчали.

В это время подошёл молодой грек, разносивший кофе, что-то сказал батюшке, он поднялся, прошёл с греком к административной конторке и вернулся оттуда, держа в руках увесистый ключ.

— Приглашают на трапезу, — сказал батюшка и обратился к своим путникам, сказав что-то на совершенно непонятном языке.

У меня в очередной раз потерялся дар речи, настолько это выглядело неестественным: Илья Муромец, говорящий по-фламандски (или на каком-то ином птичьем языке). А те подхватили рюкзачки и двинулись… по большой мраморной лестнице. Это совсем привело в растерянность — а мы…

За ними следом поднялись греки, затем потянули тележки западники, противно стуча колёсиками о ступеньки.

— А мы?!

— Тро, тро[89], — молодой человек улыбался и торопил нас, указывая на дверь.

Вообще-то с такой улыбкой не выгоняют.

— Пойдём поедим, — согласился я, хотя есть уже что-то и не особо хотелось.

— А жить где будем?

— Ты ж сказал: здесь переночуем.

— Ну, пойдём тогда, — согласился Алексей Иванович. — Вещи-то тут оставим?

— Вон под лавочку поставь, она поширше…

Когда мы вышли на улицу, я сказал:

— Мне кажется, этот парень подумал, что мы с бельгийцами.

— И что теперь делать?

Господи, сколько можно задавать один и тот же вопрос?!

Жить! Для начала поедим, — и, желая подбодрить Алексея Ивановича, пообещал: — Как-нибудь образуется…

4

Трапезная в Иверском монастыре не так роскошна, как в Лавре (вместо каменных чаш — обычные столы с лавками), но так же щедра и обильна. Впрочем, была пятница, поэтому обходились постной пищей.

Алексей Иванович, волнения которого о неопределённости ночлега по ходу трапезы улеглись, допивая чай, толкнул меня в бок:

— А ведь мы этак-то, — он показал на постный стол, — и причаститься можем.

Я одобрительно кивнул, в первую очередь радуясь вернувшемуся благодушию.

Снова нам давали в конце орехово-изюмную смесь, и это был тот самый штрих, которого не хватало для полноты картины.

Алексей Иванович настолько утешился, что когда мы вышли из трапезной, нащупывая пачку «Беломора», сказал:

— Пойду за оградку схожу (так ласково поименовал он могучие стены монастыря), а ты пока разберись там, в архондарике… у тебя лучше получается.

Что у меня лучше получается? А погодка стояла… Когда мы шли в трапезную, я сказал, что стояло роскошное бабье лето, а теперь было самое настоящее лето, тёплый августовский денёк. Ни ветерка, ни облачка — природа успокоилась, ничего уже не надо, некуда спешить, некуда торопиться, всё пришло в свою пору… Ничего не изменишь, и это так хорошо понимать, что ты ничего не изменишь, да и не хочется менять, а только быть в этом чуде. Или не быть, то есть опять суетиться, дёргаться, куда-то пытаться успеть… но при этом уже знать, что всё равно ничего не изменишь… Очень благодатно было, и я не спешил в архондарик — разбираться ни с чем и ни с кем не хотелось. Когда вошёл в министерские двери — внутри снова было пусто.

Делать было нечего, я сел и уставился на стоящую передо мной корзинку с лукумом. И тут дерзостная мысль посетила меня. Я достал из рюкзака полиэтиленовый мешочек и быстро положил туда несколько кусочков лукума. Мне так захотелось сохранить что-нибудь от благостного настроения, чтобы хоть что-то вещественное осталось из этого дня. А потом — какой сюрприз будет Алексею Ивановичу, когда я сделаю ему презент где-нибудь на Казанском вокзале… Я придирчиво посмотрел на корзинку, показалось, что лукума в ней не убавилось. И я взял ещё горсточку. Уложив дары Иверона в рюкзак, вышел в августовскую благоухающую благодать. Подошёл Алексей Иванович.

— Я, кажется, нашёл Южные ворота, — сообщил он. — Вышел вон туда, а там — речка. Ну, раз речка, должен быть и мост. Логично?

— Логично.

— А ты чего здесь стоишь?

— Балдею.

— А вещи наши где?

Я выдержал паузу, чтобы Алексей Иванович мог оценить, как я учусь сдерживаться, чтобы не ляпать первое пришедшее в голову, и как можно равнодушнее произнёс:

— Где стояли, там и стоят, чего им будет-то?

— То есть ты не устроился?

— Устроимся ещё, чего дёргаться.

— Да могли бы уже к Божией Матери сходить.

— Давай сходим.

— Сначала устроиться надо.

— Давай устроимся.

— Так пошли, чего ты здесь стоишь?

— Пошли, — сказал я и, когда вошли в «министерскую» дверь, обвёл холл рукой и предложил: — Устраивайся.

— Шутишь всё…

Алексей Иванович подошёл к администраторской конторке и заглянул за неё, словно там обязательно должен прятаться архондаричный.

— Эх, — вздохнул он, указывая на стеклянный шкапчик, — вон ключики-то висят… Взять да пойти. Может, у них тут самообслуживание. Как с кофе.

— Стыдно, чему тебя в школе учили, а потом в Институте стали и сплавов? — сказал я и понял, что до границы не дотерплю и обязательно проболтаюсь про лукум.

— При чём тут Институт? — начал было Алексей Иванович, но в это время появился благообразный дедушка в монашеском обличьи, словно сошедший с обложки «Старцы Афона».

Увидев нас, он всплеснул руками, разулыбался и залопотал что-то ласково-утешительное, при этом помахивая на нас руками, как добрая хозяйка на глупых кур, не соображающих, где насыпаны зёрна.

— Да ели мы, — сказал Алексей Иванович.

Старик снова всплеснул руками, по-детски радостно и искренне, словно перед ним и впрямь были куры, одна из которых заговорила.

— Нам бы ключик, — снова обмолвился Алексей Иванович и показал на заветный шкапчик.

«И правда, говорящие», — казалось, говорил восторженный взгляд старца. Он умилительно вздохнул: мол, дивны дела Твои, Господи, каких чудес ни увидишь, и побрёл к конторке, ласково на нас оглядываясь и продолжая лопотать, словно и впрямь заботливая нянька над несмышлёными детьми.

Надо же, он раскрыл книгу. У старца это получилось куда торжественнее, чем у всех прочих записывающих нас, будто это поминальник, по которому он собирается служить. Он попытался что-то спросить нас на своём ласково-умилительном языке, потом напрягся и, словно сделал не очень приятную и непростую работу, выдал:

— Ху[90]?

Алексей Иванович громко и чётко, при этом неимоверно коверкая наши имена, как это и делают чаще всего русские, разговаривая с иностранцами, назвал нас. Дедушка ничего не понял. Тогда решил вступить в беседу я и произнёс выручавшее ранее слово:

— Райтер[91].

Старец явно отреагировал не на само слово, а на мой голос: ба, и этот разговаривает!

Алексей Иванович пояснил:

— Русиш ортодокс.

Дедушка был в восторге.

Осмелевший Алексей Иванович решил рассказать о нашем путешествии:

— Мы — паломники. Пантелеймон, потом Кутлумуш, вот были в Лавре… Мега Лавре, — поправился он. — Идём в Ватопед, — всё это сопровождалось изумительной мимикой и жестикуляцией.

Алексею Ивановичу надо было не в Институт стали и сплавов идти, а в театральный. Но в концовке он сбился и закончил весьма заурядно: — Нельзя ли у вас переночевать?

У дедушки даже слёзы на глазах выступили, судя по всему, скучновато они тут живут, такого представления у них давно не было.

— Ноу Ватопеде, ноу, — еле сдерживаясь, выдавил он и достал из шкапчика ключ.

Но расставаться с нами ему явно не хотелось, и он опять стал что-то по-доброму и мило втолковывать нам. Алексей Иванович кивал, я тянул руку к заветному ключу. Дедушка же после каждой фразы повторял:

— Ноу Ватопеде, ноу, — и умилительно качал головой. Ей-Богу, так и хотелось его обнять и поцеловать, но смущало монашеское облачение.

В какой-то момент старец чуть сильнее качнул головой, качнулся и ключ, и я подхватил его.

— Евхаристо! — выкрикнул я, что означало: «Ура! Ключ у нас, делаем ноги!»

— Евлогие! — не совсем к месту выдал весь запас греческого Алексей Иванович.

Но и впрямь расставаться с дедушкой никак не хотелось, и мы сложили ладошки лодочкой. Старец легко прикоснулся к нам, осторожно и бережно, словно череп наш был по-детски нежен и он боялся его повредить. Но это прикосновение было приятно, как приятно бывает ребёнку любое, пусть даже случайное, прикосновение родителей.

— Тэн[92], тэн, — говорил дедушка и показывал растопыренные пальцы.

Мы кивали, мол, сами видим: на ключе-то бирка есть — «десять»… и не уходили.

Наконец старец махнул рукой, отпуская нас, видимо, утомили его. И мы сразу подхватили рюкзаки и пошли по мраморной лестнице, напоминавшей парадный вход в особняке доброго московского графа, любителя гостей и балов.

— Чего он так развеселился-то? — спросил Алексей Иванович, кивая в сторону оставшейся внизу конторки.

— Ты говорящих пакемонов видел?

— Я даже не знаю, кто это.

— Вот и он — тоже.

Пройдя лестничный пролёт, на площадке сразу уткнулись в дверь с номером «десять». Открыв её, обнаружили опрятную и светлую комнату, которую так и хотелось назвать девичьей светёлкой, но были всё-таки в мужском монастыре. Вдоль стен стояло восемь застеленных коек, в углу — камин, а перед ним столик и два плетёных креслица. Икон было немного, и все небольшие. Две картины с видами Афона, висевшие на недавно побелённых стенах, были куда больше. Но особенно украшали комнату три больших окна, какие обычно бывают в больницах, через них солнце заполняло пространство, и хотелось жить. Потолки были не так высоки, как в других комнатах, где приходилось ночевать, и оттого комната казалась более уютной. Возле каждой кровати стояли тапочки. В общем, всё по-домашнему. И состояние такое, будто нынче суббота и впереди два выходных. А тут ещё и с погодой повезло.

Мы заняли две дальние от двери койки, скинули дорожную одежду и обувь, я остался в одной майке и плюхнулся на кровать. Солнышко, приласкав, погладило по щеке. Но не лежалось. Я поднялся и пошёл на разведку.

Вообще-то у меня была конкретная цель — обнаружить удобства, отличающие цивилизованные народы от милой сердцу российской глубинки.

С площадки я прошёл в коридор первого этажа. Это было длинное светлое и широкое пространство, которое никак не ассоциируется с узким словом «коридор». По бокам шли массивные (так и хочется написать «дубовые», но не знаю, из какой породы) двери, которые тоже «дверьми» называть-то неудобно, это, скорее, были некие декоративные украшения, и ум заклинивало, если начать воображать, что там, за ними. Нет, пусть лучше так и остаются в качестве декораций.

В середине пространства оказалась арка, а за ней что-то ослепительно-белое. Мне же любопытно. Боже мой! Это оказался умывальник. Одну стену занимали зеркала. Всю. В них отражалось солнце, и комната блистала. Под зеркалами было несколько мраморных огромных раковин, монументально напоминавших, что всё-таки в Греции, видимо, раковины эти были скопированы в каких-нибудь древнегреческих банях. Да какие это раковины — это ванны настоящие! Вдоль стены напротив стояли такие же огромные раковины, это, как я помыслил, — для ног. Я тут же и омыл ноги. Отсутствие горячей воды нисколько не испортило впечатления, разве что возникшая мысль искупаться полностью отступила. Впрочем, чистому достаточно ноги умыть. Это я не про себя, конечно, так просто, вспомнилось.

Из блистающей комнаты заглянул в смежную. Несмотря на отсутствие окон и зеркал, там тоже все мраморно блистало. Ещё было несколько таких же вызывающих уважение и трепет дверей, как в коридоре. Поначалу даже было страшновато прикасаться к их блистающим ручкам, но наглость и любопытство перевесили.

Да что же это такое?! Неужели всё это великолепие цивилизации для того, чтобы я справил нужду?!

Вернулся в комнату я малость ошалевший и некоторое время пытался эмоциями и жестами передать Алексею Ивановичу увиденное. Потом бессильно махнул рукой:

— Иди сам посмотри, — и когда он уже дошёл до двери, бросил: — Полотенце захвати, — и блаженно растянулся на кровати, погрузившись в негу, какая только может быть у человека, не отягощённого миром и его заботами.

Я слышал, как вошёл Алексей Иванович, слышал, как он произнёс: «О! Опять спит», — слышал, как, подлаживаясь под его могучее тело, поскрипывала кровать, но никак не отзывался — зачем? — и только минут через десять, когда Алексей Иванович шёпотом произнёс: «Сашулька, уж не в раю ли мы?» — так же тихо ответил:

— Кажется, да.

Ещё минут через десять со стороны Алексея Ивановича донеслось:

— К Богородице-то пойдём?

Я сподобился на неопределённый жест рукой, что-то среднее между «отстань» и «обязательно». Не думаю, чтобы Алексей Иванович видел его.

В дверь постучали. Стало быть, мы всё-таки на земле и блаженство не может быть долгим. Но оно возможно. Теперь я это знаю.

В дверь постучали второй раз.

— Да-да, — Алексей Иванович сел на кровати.

— Паракало, — благовествовал я и не стал подниматься.

Но тут же вскочил, потому что в комнату вошёл тот самый весёлый дедушка, который облагодетельствовал нас светёлкой.

Старичок снова залопотал что-то приветливое и доброе. Мы кивали и, как могли, благодарили.

В какой-то момент мне показалось, что мы уже вполне нормально общаемся — так понимают друг друга старики и младенцы.

И Алексей Иванович от слов благодарности дерзнул спросить:

— А как у вас тут нам причаститься?

Вот этого старичок не понял. Алексею Ивановичу снова пришлось прибегнуть к искусству пантомимы: он задрал голову вверх (видимо, это выражало благоговение) и стал воображаемой ложкой черпать невидимые Святые Дары и класть себе в рот. Это было похоже на голодного человека, добравшегося до каши. Старичок обрадовался догадке и стал показывать на окно:

— Кэт, кэт.

Алексей Иванович посмотрел, куда указывал монах, потом на меня.

— Нет там никакого кота.

— Он тебе на кухню показывает, мол, иди покушай, если такой голодный.

— Ноу, ноу кэт, — снова обратился Алексей Иванович к старичку. — Я говорю: причаститься можно? Господи, ну, как ему объяснить?

— Евхаристия, — подсказал я.

Старичок закивал головой и стал, как мне показалось, объяснять, когда будет Литургия.

— Будем считать, что благословил, — подвёл я итог беседы, когда милый дедушка ушёл. — Ну что, пойдём к Богородице?

Возник вопрос с ключом: сдавать его или нет? С одной стороны, сдавать было некому, так как за конторкой опять никого не было, с другой стороны — а вдруг кто-нибудь ещё будет заселяться к нам, комната на восемь человек и жить тут вдвоём, казалось нам, непозволительная роскошь. Да мы и не претендовали. Решили просто: ключ не сдавать, дверь не запирать — перекрестились и пошли.

5

Мы вышли в Южные ворота, хотя, по большому счёту, нам было всё равно, мы просто шли без особого соображения, куда и как. Точнее, не так: нам хотелось дойти до того места, где, по преданиям, Богородица ступила на афонскую землю и где теперь стояла часовенка, а как мы туда дойдём — нас не заботило.

Впрочем, цель на какое-то время забылась — такое великолепие окружало нас. Теплынь. Ни ветерка. Я вышел в рубашке, Алексей Иванович — в пиджаке, но скоро он повесил его на руку, чем стал похож на московского парнишку шестидесятых, гуляющего где-нибудь в ЦПКиО[93]. Вокруг было зелено, и где-то слышался шелест моря.

Недалеко и в самом деле протекала речка, мы пошли вдоль неё и высокой стены монастыря и вышли к домикам, чем-то напоминавшим дом Beрещагина из «Белого солнца пустыни». Один был увенчан куполом и крестом.

Здесь тропинка, по которой мы шли, раздваивалась, одна, накатанная, уходила, следуя за монастырскими стенами, влево, другая, более неприметная, продолжала тянуться вдоль реки и должна, по идее, выйти к морю. Все реки текут к морю. К морю решили идти и мы.

— А вот и мостик!

Если брать масштабы речушки — мостище, который услужливо лёг на нашем пути, как в сказках брошенное полотенце оборачивается мостом и указывает дорогу.

С середины моста, когда, оставшись на берегах, расступилась зелень деревьев, открылся изумительный вид: речушка втекала в море. И так мала была речушка, и так велико море, но всё это составляло одно безграничное целое.

За мостом тропинка свернула к морю и оборвалась, уткнувшись в гальку, но мы уже видели под горой пещерку, над которой поднималась сводчатая, выложенная из крупных камней невысокая часовенка. По преданиям, здесь пристал корабль, на котором плыла Богородица. Апостол Иоанн помог сойти Ей на берег, и когда она ступила на землю, забил источник[94].

Спустились по лесенке вниз, потом ещё под один каменный свод, и тут среди тёмных камней и плит нас встретил лик Богородицы и под ним углубление в камне, где скапливалась проступавшая из камня вода.

Да, вода высачивалась именно из камня, каких-то видимых струй и ручейков не наблюдалось. Камень был мокр и тёмен.

В те минуты ни одна из подлых материально-исторических мыслей[95] не посмела испортить моё состояние: ни то, что Богородица после вознесения Господа ни разу не покидала Иерусалим, ни то, почему, мол, источник забил под горой, а не на самом берегу, где и полагалось первый раз ступить на землю, и прочая, прочая… Мне было так невыразимо хорошо от того, что Господь привёл меня сюда, что Божия Матерь встретила и даёт пить студёную прозрачную водицу, что ангелы в округе навели такой благоговейный порядок, и жалелось только о том, что не во всём мире так. Зачем мы там, у себя, мешаем ангелам наводить порядок? Почему нам обязательно нужно какое-нибудь подобие гаишника с палочкой? Ну да, конечно, с гаишником можно договориться. А с ангелами?

Всё это я думал, когда мы вышли к морю и сели на огромное отшкуренное и отполированное морем и солнцем дерево.

В какой-то момент поймал себя на мысли, что не чувствую тела, оно ничего не значит… А кто же тогда мыслит во мне?

И тогда я сказал:

— Завтра нас ждёт трудный день, — прозвучало это легко и ни к чему не обязывающе, как будто я объявил, что завтра день филателиста.

— Почему? — так же спокойно поинтересовался Алексей Иванович.

— Господь нынче даёт отдохнуть. Так что дыши глубже.

— И что же нас ждёт?

— А Бог его знает.

От монастырской пристани отошла моторная лодка, длинная и узкая, как на сибирских реках. На корме стоял монах. Лодка, не нарушая гармонии дня, прошла перед нами и скрылась за мысом.

Мы побрели вдоль моря к монастырю, время от времени нагибаясь за понравившимися камушками.

— О! Смотри, что я нашёл! — Алексей Иванович поднял гладко выбеленную до костяного цвета, почти идеально прямую палку с аккуратной шишечкой от сучка наверху. — Идеальный посох! — восхищался товарищ. — И надо же, и по росту как раз подходит, и по толщине, как раз в руку взять. А лёгкий какой! Нет, ты попробуй, попробуй!

Я попробовал, действительно очень лёгкий и удобный посох, и я немножко позавидовал Алексею Ивановичу. А тот радовался обретённому посоху, как ребёнок, нашедший божию коровку.

Ну да, теперь, конечно, и покурить нужно. Опять я начинаю осуждать…

Мне вдруг показалось, что осуждаю я Алексея Ивановича не за само курение, а за то, что он курит и ловит в этом недоступный мне кайф. А я этого кайфа лишён, оттого завидую и всякий раз попрекаю.

— И ведь надо же — мы как раз завтра собрались пешком идти! Дивны дела Твои, Господи! А как же ты? — вдруг испугался за меня Алексей Иванович. — Давай и тебе поищем.

— Не, у меня дома есть…

— Как скажешь, пойдём тогда мой испытаем…

Мы обогнули монастырь и пошли вверх по дороге в Карею. Идти было легко и хорошо. Собака за нами ещё увязалась. Ласковая такая дворняжка, то забегала вперёд, то возвращалась, снова вилась у ног.

За двадцать минут мы оказались весьма высоко, и монастырь уже казался маленьким и далёким. Надо было возвращаться. Собака с грустью посмотрела на нас, мол, слабаки, и потрусила следом. Мы её успокоили, что пойдём завтра. На том и расстались у ворот монастыря.

Проходя по пустынной площади мимо кафоликона, услышали:

— Простите, а вы не подскажете, как пройти к источнику Богородицы?

Надо же! Везде найдут! Перед нами стоял высокий большеголовый смущённый человек в гражданке и рыжеватый лет тридцати батюшка, похожий, видимо, из-за отсутствия бороды, на падре из мелодраматических сериалов. Он тут же сообщил, что они только что прибыли, что они в восторге, что разместились в тридцать пятом номере, что…

— К источнику выходите через Южные ворота, сказал Алексей Иванович, — а там по дорожке…

— Спасибо. А вы с нами не сходите?

— Мы только оттуда. Хотим немножко отдохнуть.

— Хорошо-хорошо, а вы в каком номере остановились?

— Э-э… Будет развилка, вы свернёте направо и перейдёте через мостик…

— Простите, я прослушал: вы в каком номере?

— В десятом…

— Спасибо огромное, меня отец Борис зовут, может, всё-таки с нами?

— Очень приятно, батюшка, в другой раз.

— А это — Сергей. — Сергей молча протянул сухую крепкую руку. — Ну, тогда мы к вам вечером зайдём.

— Заходите, чего уж там…

И они пошли: впереди батюшка, а длинный Серёга за ним.

— Н-да, — подвёл я итоги встречи.

— Что-то уже неохота в келью возвращаться, — согласился Алексей Иванович.

— А пойдём в лавку.

Пойдём, — опять согласился он. — Денег-то всё равно нету.

6

Мы уже знали, что все церковные лавки размещаются сразу за главными воротами монастыря. В Иверском лавка большая и светлая, по ней можно бродить, как в выставочном зале.

Алексею Ивановичу глянулась икона Иверской Божией Матери, он снял её с полки, подошёл к небольшой конторке и тут же к ней вышел ещё один дедушка. Этот тоже добродушно улыбался, но был крупнее утреннего старичка, борода и нос у него были, как у Толстого, а глаза добрые и живые. Он тоже что-то весело заговорил, Алексей Иванович отвечал ему в своём духе: «Русия. Ортодокс»; я этот концерт уже видел и пошёл бродить по залам — лавка и впрямь была искусно перегорожена полками и стеллажами, так что создавалось впечатление нескольких комнат. После небольших икон шёл зал с иконами средних размеров, затем — больших. Тогда я просто восхищался ими, я и не думал, что каждую можно купить. Заслужить только.

Хорошо, всё-таки, когда нет лишних денег.

А вот и полка с ладаном. Я вспомнил слова брюссельского батюшки о ладане и тут же увидел надпись «Rose»[96]. Ладан был в больших длинных коробках, в каких у нас продают рулеты. Я приподнял крышку, и пахнуло удивительным ароматом, словно приоткрыл шкатулочку, в которой хранились лепестки цветов. Затем я приподнял крышечку со словом «Cypress»[97] и погрузился в запах хвои и чего-то ещё солёного и твёрдого. Я стал открывать другие коробочки, и разные ароматы волновали меня. Это не было наслаждением парфюмера, я представлял, как положу кусочек ладана в кадильницу перед молитвой и как аромат с Афона будет помогать мне.

На ладан деньги были, я направился к старому и малому, которые, казалось, нашли общий язык, по крайней мере, Алексей Иванович обходился без обычной жестикуляции.

— Евлогите! — обратился я к батюшке.

Тот заулыбался и закачал головой: нет, простые монахи не благословляют.

Ну ладно, тогда я по подобию Алексея Ивановича начал объяснять, что мне надо:

— Ладан… Роуз… смал[98]… — жестов у меня получилось раз в пять больше, чем слов, сейчас даже невозможно помыслить, что я мог изображать и как. Розу, например.

— А! Роуз! Смал! — Монах, кажется, меня понял. — Есть! — произнёс он совершенно по-русски и переваливающейся походкой заковылял в глубь лавки.

Я недоумённо посмотрел на Алексея Ивановича.

— Дедушка-то непростой, — пояснил он. — В войну к нашим в плен попал, десять лет в России жил, потом сюда приехал. Очень русских любит. «Катюшу» поёт. Только, говорит, слова стал забывать, сам стареет, и русских мало приезжает, вот только последнее время появляться стали…

— А чего же он, немец, что ли? — с некоторой осторожностью поглядывая на перегородку, за которую ушёл бывший военнопленный, спросил я.

— Румын.

Появился дедушка, огорчённо развёл руками, но при этом излучая добродушие и участие.

— Нету смал роуз, есть биг[99].

— Нужно смал.

Дедушка развёл руками, видать, бельгиец всё выбрал. А так не хотелось уходить от лучистого дедушки, ничего не купив.

— Возьми большую, — сказал Алексей Иванович. — Батюшкам подаришь.

И то!

— Давайте, — и я попросил три большие коробки разного ладана.

Как обрадовался дедушка! И конечно, обрадовался он не потому, что монастырю пошёл доход (какой, в самом деле, доход от моих копеек?), а обрадовался тому, что может послужить. Быть полезным.

И мне тоже захотелось послужить. И я вспомнил! Вспомнил, как однажды в храме батюшка раздавал небольшие пластмассовые иконки, которые кто-то из прихожан привёз из Иерусалима. Сколько было трепета и благодарности у людей, принимавших эти маленькие святыни.

На конторке как раз и лежали такие же небольшие пластмассовые иконки Иверской Божией Матери.

— Сколько тут?

— Фифтен, пят…сят.

Я кивнул. Подумал и взял такую же стопку, где Божия Матерь изображена покрывающей омофором Святую Гору.

И как опять радовался монах! Теперь он радовался моему поступку. Он знал, что эти простенькие иконки поедут в Россию и ещё сотни душ соприкоснутся с Афоном, с Божией Матерью, с Богом.

А как я радовался! Словно великое дело совершил! А ведь и впрямь великое — о других подумал. В порыве чувств хотел было купить ещё пачку Алексею Ивановичу, но что-то остановило меня.

А монах, видимо, тоже почувствовал, что Алексей Иванович от меня может и не взять подарка, и тогда он сам дал ему иконки, не пачку, конечно, но штук десять, которые россыпью лежали у него на конторке. Потом из той же россыпи дал три иконки и мне, чтобы мы не подумали, что Алексея Ивановича как-то выделяют особо. Вообще какое замечательное чувство: радоваться за других!

Мы тепло благодарили румына, похожего на Льва Толстого, побывавшего в десятилетнем русском плену и ставшего афонским монахом, а он всё кивал нам:

— До свиданя, до свиданя. Храни Божия Матерь…

Вернулись в комнату, чтобы уложить в рюкзак ладан. Никто пока не вселялся. Ну и слава Богу.

— Для полного счастья не хватает кофе, — констатировал Алексей Иванович.

Я принёс воды, оставил Алексея Ивановича заниматься кофе, а сам отправился на дальнейшее изучение окрестностей, теперь меня привлекала другая часть коридора, та, где за лёгкими шторами скрывалось светлое пространство. Скорее всего, там было окно, но то, что открылось, когда раздвинул шторы, превзошло ожидания — небольшая лоджия, где стояли два столика и вокруг них по паре плетёных кресел. Лоджию оплетали зелёные виноградные нити, вдалеке виднелся Афон.

— Ну, каких ещё открытий чудных сподобился? — поинтересовался Алексей Иванович.

— Там… там… — я снова не мог подобрать слов, наконец выдал: — Там даже пепельница есть.

— Ну, что ж, сейчас кофе попьём и посмотрим, — Алексей Иванович сидел в креслице у камина и, конечно, ему казалось, что лучшего места быть не может.

— Мы там попьём.

Я подхватил обжигающую руки чашку и через минуту был уже на лоджии. За одним из столиков сидел молодой человек и покуривал тонкую сигаретку. И меня нисколько не расстроило, что кто-то ещё оказался на чудесной лоджии — счастья, когда оно полное, хватит всем. К тому же, когда появился Алексей Иванович со своей чашкой, застыл на некоторое время от открывшейся картины, потом сел и бросил на стол «беломор», молодой человек исчез.

Мир и покой пребывали на маленькой лоджии, виноградная лоза укрывала наши лица, рядом с нами на белом столе лежал луч солнца, перед нами раскрылась красота и величие мира. Мы блаженствовали. Ничего не хотелось, и я точно знал, что в Его воле было дать мне это умиротворение, и как бы я ни старался и ни желал подобного в земной жизни, мне никогда своими силами не добиться такого же состояния.

Я вдруг понял, что счастье — это отсутствие желаний. Кроме одного — быть с Богом. Быть в Его воле.

— Надо запомнить это на всю жизнь, — произнёс Алексей Иванович, и далее прозвучало почти как клятва: — Где бы я ни был, чтобы со мной ни случалось, я всегда буду помнить эту минуту. Это то, ради чего стоит терпеть на земле. Послушай, неужели мы в самом деле в раю? Или нет, это лишь краешек, преддверие его…

Минута прошла… Сколько она длилась?

— Скоро на службу, — сказал я.

— Кофе остыл, — ответил Алексей Иванович.

Мы блаженствовали ещё некоторое время, но уже по-земному: отхлёбывали кофе, Алексей Иванович курил, я что-то рассказывал…

Но земное время имеет счёт — пора собираться на службу.

7

В Иверском служба началась, как обычно, перед завесой в храм. Но когда завеса открылась, мы не прошли внутрь, а вышли из притвора и за монахами направились к небольшому храму, стоящему чуть поодаль, который мы сначала приняли за часовенку. Бог весть каким чувством, но мы то ли догадывались, то ли надеялись, что именно здесь хранится Иверская икона Божией Матери, по преданию, приплывшая сюда по волнам[100].

Но что наши ожидания и надежды! Они мизерны по сравнению с тем, как одаривает Господь!

Я долго подбирал, какое слово написать первым, чтобы точнее передать чувства, когда мы вошли в храм. Но что все эти «ослепительные», «блистающие», «поражающие» и прочие восторги — они только подчёркивают скудость моего языка. Было так. Мы вошли, и сразу — это даже была не мысль, не чувство, а то, что входит в тебя не через органы восприятия и осознания, а иным способом — сущность: вот Она!

И уже потом, когда, поднявшись с колен, я смог смотреть на Неё обычными человеческими глазами (это, как на солнце, даже сквозь тёмные очки на него невозможно поначалу смотреть, а после прищуриваешься, привыкаешь), когда вслед за всеми приложился к Образу, тогда зароились в голове все эти «ослепительные» и «поражающие».

Началась, вернее, продолжилась служба. Читался акафист Богородице.

Храм небольшой, но и народу не так уж и много, человек пятнадцать монахов да и мирян с десяток. И Богородица! Дело в том, что так искусно установлен поднимающийся чуть выше человеческого роста киот, в котором находился Образ, так слегка повёрнут в округлом храме, что не покидало ощущение: Богородица стоит вместе с нами, молится, полуобернувшись к алтарю и к нам, молящимся[101].

Один из самых чудесных акафистов в моей жизни. Каково молиться, когда Божия Матерь зримо стоит рядом. И сама служба шла, как одно дыхание. Чудесный и сильный голос чтеца, со всеми византийскими переливами, то просил, то вдруг спохватывался: как такое ничтожество — человек, может дерзать просить? Благодарить надо, благодарить — и вот уже радость благодарения взбирается на высокую ноту, и тут снова прорывается просьба — всё-таки мы — люди и редко кому удаётся удержаться на той высоте, куда забирался голос чтеца.

Я с благодарностью вгляделся в монахов, стоящих за правым клиросом, как раз напротив Богородицы — ба! — читал-то как раз тот самый старичок, который выдавал ключи от гостиничного номера. Вот тебе и дедушка! Да он тут у них, видать, чуть ли не главный! Я слышал, что чтение самых значимых мест службы на Афоне доверяется самым уважаемым старцам или особо уважаемым гостям. А что может быть почётнее в Иверском монастыре, чем чтение акафиста Иверской Божией Матери?! Вот и рассудите, что за дедушка определил нас нынче на жительство.

Конечно, правильнее сказать: Господь определил через ангела Своего.

Но пусть будет дедушка.

Когда в конце службы подходили ещё раз прикладываться к Образу, я обратил внимание, как много украшена Царица приношениями и дарами от благодарных людей, получивших от Неё помощь. Сотни золотых нитей (а нити по окладу почти в размах рук), колец, крестиков, кулонов. Пресвятая Богородица, помилуй нас! Нет у нас ни колец, ни кулонов, чтобы принести Тебе! Только сердце. Но Ты скажешь: не Мне, а Ему. Но разве чисто моё сердце? Разве не исходят из него злые помыслы, прелюбодеяния, кражи, обиды, хуления[102] — да мало ли…

Пресвятая Богородица, очисти моё сердце! Сделай его даром непостыдным!

Выходили мы из храма притихшие и благоодушевлённые.

8

Затем трапеза. Строго постная, то есть без рыбы, разносолов и вина, с обилием морской зелени, очень понравившейся Алексею Ивановичу, и земных фруктов, на которые налегал я. В общем, всё устроено так, чтобы мы молились, не обременённые тяжестью в желудке и мыслями, где бы чего перекусить. В меру.

Начало темнеть. В Иверском монастыре много времени остаётся на ночную службу, поэтому начинается она раньше, чем в других монастырях, но у нас всё равно было часов шесть, как раз успевали вычитать каноны, последование и поспать. О чём мы и сообщили подошедшим после трапезы отцу Борису и Сергею.

— А вы что, причащаться собираетесь? — искренне удивился отец Борис.

— Если Господь допустит…

— А у кого исповедовались?

Мы рассказали о греческих правилах на этот счёт, а так как в данный момент находимся на их территории, то и руководствуемся местным уставом.

— Лихо! — то ли одобрил, то ли возмутился батюшка.

В общем, вечерняя прогулка по монастырю сорвалась. Мы даже на чудо-балкончик не пошли. В комнату к нам никого не подселили, и мы принялись за правило.

Можно было бы переходить к следующему дню, как обнаружилось неожиданное обстоятельство, несколько подпортившее концовку.

Мы уже читали третий канон, когда я вдруг почувствовал, что Алексей Иванович как-то несвойственно ему занервничал. Зажав пальцем место, где читал, я оторвался от молитвослова и укоризненно-вопросительно посмотрел на товарища. Тот глазами указал на угол, в котором стоял обретённый ныне посох.

— Смотри, — зловещим шёпотом произнёс Алексей Иванович.

У меня аж мурашки пробежали, настолько у него естественно получилось передать состояние страха, но, ей-Богу, ничего, кроме палки, стоящей в углу, я не увидел.

— Встань на моё место.

Встал. И когда немного сместился угол, увидел тень, которую отбрасывал сучковатый верх палки — это была змея, раздувшая щёки и готовая прыгнуть на нас. Мурашки снова пробежали по телу. Я попробовал взять себя в руки — всё-таки перед нами всего лишь палка, но кто его знает, как оно бывает тут, на Афоне. Возомнили — то Богородица с нами молится, то причащаться лезем чуть ли не каждый день…

— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, грешных!

Алексей Иванович опустился на кровать и обхватил голову руками, казалось, он вот-вот заплачет.

— Ну, что я за идиот! — стонал он. — Ведь говорил же мне батюшка, говорил: ничего без благословения не делай на Афоне, даже палки не поднимай. Я же всё видел. Всё знал. Ведь предупредил же специально, а я что? Идиот! — И подскочил: — Её надо вернуть на место. Срочно. Пойдём со мной! — Даже мурашки перестали бегать по телу и в ужасе замерли. — Ладно, сам схожу, — пожалел Алексей Иванович. — Где у тебя фонарик?

— Да куда ты пойдёшь? Ворота уже закрыли.

Алексей Иванович снова сел на кровать и растерянно развёл руками:

— Так что же делать? — и я на этот раз не оскорбился вопросом.

— Дальше последование читать.

— А с этой как быть?

— Не обращай внимания.

Мы взяли молитвословы, но прежнего лада не было.

— Не могу я так, — сказал через некоторое время Алексей Иванович. — У меня такое чувство, что она на меня вот-вот кинется.

Мне самому было тревожно.

— Ну, положи её на пол.

— А ты не положишь? А то я что-то того… нехорошо мне от неё.

Я покосился на палку.

— Сам приволок — сам и разбирайся.

— Вот всегда так, — заворчал Алексей Иванович, — нет, чтобы помочь товарищу.

Он бочком подошёл к палке, словно к оголённому проводу, быстро перекрестился и схватил вытянутыми руками, словно это и впрямь была змея, под горло и ближе к хвосту.

— Дверь открой, — приказал он.

Я поспешно подбежал и открыл дверь.

Алексей Иванович вышел, неся на вытянутых руках палку. Скоро вернулся, повеселевший, и доложил:

— Я её под лестницей положил, завтра вынесу. Давай читать.

Пошло и в самом деле легче, а вскоре я и забыл про палку. И только когда Алексей Иванович, укладываясь в кровать, похвалил себя: «Хорошо, что я её вынес, а то бы не уснуть», — неприятно поёжился. Но, в общем-то, я его толком и не слышал, потому что первым разделся, первым лёг и уже засыпал.

День шестой

1

Служба начиналась в два часа по гражданскому времени. В общем-то, раньше так и служили — всю ночь. А здесь ещё обязательное афонское правило: причащаться Святых Тайн до восхода солнца. Это была, наверное, самая продолжительная служба на Афоне, но никакой тяготы, тем более, снова и снова открываешь что-то новое. Сначала внешнее, потом — в себе.

Пока я вижу внешнее — большой просторный храм, который от того, что не много монахов и поклонников, кажется пустоватым. Все прошли в храмовую часть, которая просторнее, чем в других монастырях, и оттого чётко видны округлые стены, вдоль которых помещается около двадцати стасидий, ещё несколько стоит вдоль западной стены. Получается так, что полукружия стасидий стоят за клиросами и ты оказываешься в непосредственной близости от ведущих службу монахов и сам становишься непосредственным участником. К тому же, было на удивление светло, никаких теней, полутонов, и меня нет-нет да и подмывало сделать шаг и заглянуть в книги, по которым читали монахи. Впрочем, у меня есть свои записочки.

Я уже говорил о впечатлении, которое произвело на меня греческое пение. Добавлю, что это, кажется, и не пении вовсе, а разговор с Богом.

«Наш дедушка», как мы прозвали полюбившегося нам монаха, пел за правым клиросом с двумя другими монахами. Но как такового клироса в нашем понимании (отгороженного от храмовой части) не было — никаких стен и перегородок. А зачем? Ведь это общая служба, а на клиросах — запевалы, А как подпеть хотелось! Жаль, слов не знаю. Душа пела. И когда уже всё устремилось к горнему, когда чувствовалось, что вот-вот начнётся самое главное, служба вдруг прервалась и все куда-то пошли.

Я недоумённо переглянулся с Алексеем Ивановичем, но куда все, туда и мы. И только вышли из кафоликона в тающий утренний сумрак монастырского двора, как я понял, куда идём — саму Литургию переходили служить в Богородичный храм.

Храм оказался почти полон. И Богородица снова молилась с нами. Если для меня вчера это явилось откровением, то теперь, как только я понял, что переходим в Богородичный храм, я готовился служить вместе с Нею.

И снова небывалый внутренний подъём, всё в тебе устремляется ввысь, до дрожи… как ракета перед стартом.

И было причастие.

Мы вышли из храма. Я видел, как солнце касается верхушки Афона, но каким-то иным зрением; на самом деле чёрная туча обволакивала Малый Афон в монашескую мантию и ветер трепал её края, как грозное предупреждение супротивной стихии.

— Буря! — воскликнул я. — Скоро грянет буря!

Алексей Иванович вспомнил другое:

— Илеос! — и метнулся в храм.

Я последовал за ним. А там словно ждал нас «наш дедушка», который заулыбался нам, как старым знакомым.

— Илеос! Илеос! — заклинал на разные голоса Алексей Иванович.

Я пояснил подошедшим на необычное представление отцу Борису и Сергею:

— Это он маслица просит, — и наставительно дал поучение как опытный паломник (а что — я уже на Святой Горе пять дней): — Тут, на Афоне, всё просить надо.

— Нам бы тоже маслица, — попросил отец Борис.

— Вставайте рядом, — разрешил я.

Монах тем временем вынес нам из алтаря такие же, как и в других монастырях, флакончики с маслицем, только цвет масла опять отличался. Я, приняв флакончик и сказав «Евхаристо», указал на соотечественников:

— Это с нами.

Дедушка покачал головой: мол, вот, дети малые, ничего сразу сказать и сделать не могут, пошёл снова в алтарь. А когда он одарил маслом и наших новых знакомых, Алексей Иванович сообразил первым:

— Евлогите!

И я вновь почувствовал лёгкое прикосновение руки.

— Как вас зовут? — спросил Алексей Иванович.

Монах улыбался.

— Нейм! Ю нейм?[103] — требовал мой товарищ.

«Имя! Имя, сестра!» — вспомнил я эпизод из популярного фильма[104].

— Как ваше имя? — продолжал напирать Алексей Иванович и в конце концов привёл самый веский аргумент: — Мы за вас молиться будем!

Старец всё понимал и, улыбаясь, покачал головой:

— Павлос, — произнёс он и ещё раз благословил.

С тем и вышли. Отец Борис с Серёгой от нас не отставали, видимо, то, как мы добывали маслице и обещали молиться за старца, произвело на них впечатление.

— А вы куда дальше пойдёте? — почти робко спросил отец Борис.

Алексей Иванович хмыкнул и прибавил шагу, а я, приостановившись, попытался не показаться невежливым:

— Вообще-то нам очень хотелось попасть в Ватопед.

— Эх, нам бы тоже в Ватопед!

Я понял, что оставшиеся дни на Афоне под угрозой.

— Вряд ли нас там примут — у нас диамонитирионы сегодня закончились, мы теперь вне закона. Могут арестовать по дороге и выслать, вы ещё, чего доброго, пострадаете.

— А как же вы?

— Ну, по дороге, даст Бог, зайдём в скит, но толком сами не знаем, где он расположен, так что придётся долго искать по лесам, а там звери всякие, змеи…

— А нам сказали, змеи спят…

Так, люди ни шуток, ни намёков не понимают.

— Вы сходите лучше в Лавру, там интересно, — и я рассказал про капище, — и Гора совсем рядом. А ещё там есть травник Николай — он, если что, поможет.

Последний довод, видимо, оказался самым убедительным, и отец Борис заколебался.

— В Лавре надо обязательно побывать, — продолжал давить я, — всё-таки от неё пошли монастыри на Афоне.

— Отец Борис, пойдёмте в Лавру, — тихо и уверенно произнёс Сергей, и я с благодарностью посмотрел на него.

— А как туда добраться? — спросил отец Борис.

Я рассказал про маршрутки и заверил, что они обязательно поедут, как только придёт автобус из Дафни в Карею.

— Здесь и пешком недалеко, часа два, — наставил я напоследок и, заметив, как Алексей Иванович семафорит мне от «министерской» двери архондарика, пожелал соотечественникам доброго пути.

Может, ещё встретимся, — не стал совсем уж прощаться отец Борис, а Серёга просто пожал руку — крепкая у него рука.

2

В комнате Алексей Иванович встретил меня весело, словно на демонстрацию сходил.

— Отнёс, Сашулька, я палку. Прям на то же место положил. Пусть лежит себе, гадюка. — И тут же поинтересовался о главном: — Ну, что?

— Отправил в Лавру.

— Молодец!

— Всё равно нехорошо как-то. Сам не знаю, почему люди к нам привязываются. А потом за них же переживать начинаешь. Где вот сейчас Саньки?

— Да, — согласился Алексей Иванович, — я бы Саньков тоже сейчас повидал. Но минут на пять. Мы вдвоём собирались идти, вот и пойдём вдвоём. Если хочешь, конечно, можно и этих взять, только развлекать дорогой ты их будешь. Можешь им про капище, например, рассказать.

— Рассказал уже. Слушай, а может, это Господь их посылает, а мы отталкиваем?

— Нет, Сашок, это подобное тянется к подобному. Они видят, что ты любитель потрепаться, вот и им поболтать охота. Хотя, второй-то, длинный, кажется, не такой.

— А ты чего со мной пошёл? — обиделся я.

— А я все твои сказки знаю. Ты мне много не соврёшь.

— Это, выходит, ты меня, вроде, воспитываешь?

— Угу.

— А я почему тебя воспитывать не могу?

— Почему же, можешь — воспитывай.

— Курение — это каждение бесам.

— Тьфу ты, опять за своё. Я и так мало курю. Сегодня вообще только одну папиросу.

— То есть я на тебя положительно влияю?

— Особенно когда молчишь.

— И то слава Богу, — заключил я. — На трапезу пора.

Возле трапезной, когда стояли под сенью могучих кипарисов, к нам подошёл отец Павлос, как всегда, улыбающийся, светлый и что-то всё пытался растолковать нам. И, наверное, именно в эту минуту я более всего пожалел, что не знаю греческого. Отец Павлос дал нам каждому по небольшому плетёному чёрному комочку, откуда торчал малюсенький нитяной кончик. Мы так и не поняли, что это, но искренне и с чувством благодарили, да уже только то, что греческий монах обратил на нас внимание и решил, что мы достойны подарка, было не просто приятно, а неожиданно и оттого во много крат радостнее.

Когда вернулись после трапезы в комнату и стали разглядывать маленькие подушечки, немного напоминающие крест[105], подаренные отцом Павлосом, Алексей Иванович произнёс:

— Отец Павлос, кажется, нас полюбил.

— Ну так ты ж за него молиться обещал.

— Всё-таки тебе лучше молчать, — решил Алексей Иванович.

— Согласен, — вздохнул я.

— А мне не курить, — продолжил Алексей Иванович и покосился на меня. Я молчал. — По крайней мере, часа два. — Он снова посмотрел на меня. — Ладно, можешь разговаривать.

В комнату зашёл молодой послушник с ведром и шваброй. Всё понятно — нам пора. Подхватив рюкзаки, спустились по мраморной лестнице, прикрыли «министерскую» дверь, прошли мимо стройных кипарисов, поклонились кафоликону и Богородичному храму и вышли из ворот монастыря.

Минут пятнадцать посидели в большой беседке у монастырских ворот, привыкая к состоянию беззащитности, за мощными стенами монастыря было покойнее. А на небе тучи (вот, не дай Бог, ещё привяжется дурацкая песенка — молитвы надо читать), Малый Афон закрыло полностью. Ветер не находил себе покоя, метался — то тучи терзал, то вспенивал море.

— Дождевики надо приготовить, — предложил Алексей Иванович. — Хоть какая-то защита.

Я посмотрел на море, на тучи — дождевики не спасут.

— Это даже хорошо, что под дождиком пойдём, — решил приободрить я Алексея Ивановича, да и себя тоже. — В жару идти тяжело, потеешь, натирает всё в непотребных местах… А тут по холодочку бодренько пойдём, — и всё-таки не удержался и пропел: — А тучи, а тучи — они как лю-юди!

Алексей Иванович посмотрел на меня как на слегка тронувшегося умом и вздохнул:

— Нет, нельзя нас на свободу выпускать. У нас крыша ехать начинает. Покурим?

Я кивнул. Не то, чтобы идти не хотелось или было страшно из-за надвигающейся непогоды, но неизвестность тревожила: куда идём? Как пойдём? Конечно, у нас есть опыт многодневных крестных ходов, но тут — Афон, тут всё не как у людей.

Потом нашли ещё дело: переложили рюкзаки так, чтобы дождевики находились под рукой.

Затем снова стали разглядывать подарки отца Павлоса.

— Может, надо за ниточку потянуть? — предположил я.

— Не надо, — остановил Алексей Иванович, — разшебуршишь всё. — И, определив: — Это нам вместо оберега, — убрал крестообразные подушечки за пазуху, к сердцу.

Я сделал то же самое.

3

Сколько можно сидеть в беседке и ждать у моря погоды? В конце концов, с нами Бог и благословение отца Павлоса.

Перекрестились и пошли, и ни разу, пока поднимались в гору, не обернулись на монастырь. Только когда дошли до поворота, который скроет от нас так чудесно принявшую обитель, остановились и, повернувшись к монастырю, помолились Богородице. И все тревоги улеглись, вернулось чувство, что всё будет хорошо. И ветер притих. Впрочем, мы как раз обогнули гору.

И сразу открылся монастырь Ставроникита[106], будто Иверон передал ему дальнейшее наше водительство. Если Иверон стоит в бухточке, то Ставроникита — на скалистом мыске, и пока спускались с горы, любовались картиной: кругом бьются волны, а монастырь, словно поднявшийся из морских пучин витязь, противостоял стихии.

Но тут случилась заминка: дорога, по которой мы шли, раздвоилась. Накатанная поднималась вверх, а больше похожая на просёлочную уходила вправо, в сторону Ставроникиты. Ясно было, что к нему она и ведёт, но при всей манящей красоте Ставроникита в наши планы не входил. Хотя, что такое наши планы, может, это Господь нам дорожку указывает, чтобы в грозовой день по горам не гуляли.

— Ну? — спросил Алексей Иванович, словно я отвечал за маршрут.

Не дав продолжить надоевшим интеллигентским вопросом, я быстро предложил:

— Пойдём направо.

— Аргументируй.

— Дорога вверх — это дорога в Карею, а нам надо идти вдоль моря, вот она и есть. Судя по всему, ходят по ней мало, но ходят же. И потом — сказано: ходите правыми путями.

— Логично, — согласился Алексей Иванович.

Мы свернули на просёлочную, уйдя тем самым в небольшой лесок, в котором сразу возникло ощущение осеннего подмосковного леса. Даже грибами запахло.

Тут и дождь пошёл. Тихий такой, родной. Мы надели дождевики, но больше, конечно, укрывал лесок. Дорога снова раздвоилась.

— Ну? — снова спросил Алексей Иванович.

— Теперь пойдём прямо, ибо сказано: сделайте прямыми пути Господу[107].

Алексей Иванович покачал головой. Я пояснил:

— Вон указатель стоит, по-русски же написано: «Ставроникита». Так мы же не туда идём.

— Во-первых, не по-русски, а по-гречески, а во-вторых, та дорога — ближе к морю.

— Пойдём прямо, — я сказал так решительно, что Алексею Ивановичу ничего не оставалось, как скорбно вздохнуть и следовать за мной.

Между тем прямая дорога скоро пошла влево и подниматься вверх стало тяжелее, зато, когда поднялись и оказались на небольшой полянке, я нашёл повод приободрить Алексея Ивановича, а заодно и себя:

— Видишь, Ставроникита остался позади, значит, мы правильно идём.

Алексей Иванович снова покачал головой, и тут дорога опять раздвоилась.

— Молиться надо начинать, — изрёк Алексей Иванович правильную мысль, только немного мрачновато у него получилось.

Дождик, кстати, почти прекратился, впрочем, мы, поднимаясь, и без него основательно взмокли.

Я взглянул на дорожку (тропинкой не назовёшь, дорогой — тоже, в общем, что-то среднее), уходившую влево, потом сделал несколько шагов по тропинке, загибавшейся вправо, и воскликнул:

— О! Конь!

— Где?

— Да вон!

Метрах в двадцати по дорожке стоял хвостом к нам молодой гнедой жеребчик и, повернув голову, смотрел на нас.

— Настоящий, что ли? — после долгой паузы спросил Алексей Иванович.

Конь, словно услышав, обидчиво фыркнул и замотал головой. А потом сделал три неспешных шага вперёд и снова, обернувшись, посмотрел на нас.

— По-моему, он нас за собой зовёт, — предположил я.

И конь снова словно понял, о чём говорим, мотнул головой (а мне показалось, кивнул) и сделал три шажка.

— Пошли, — сказал я, и чтобы придать рациональную основу своему решению, пояснил: — Куда-нибудь да он нас выведет.

И мы пошли за жеребчиком. Это были замечательные минут двадцать пути. Мы шли по неширокой извилистой дорожке, жеребчик шёл впереди, доходил до поворота и поджидал нас, заходил за поворот и снова ждал, заметив, что мы идём за ним, шёл дальше.

За жеребчиком шёл я и пытался с ним разговаривать, типа: «Тебе хорошо без рюкзака, вон как скачешь… Подожди нас. Куда нам теперь?.. Налево? Ты не бойся, чего поскакал-то? Может, понесёшь рюкзачишко… Тебя как звать-то?» В общем, вполне мирная беседа. Но жеребчик ближе чем на двадцать метров меня не подпускал, а я уже перестал обращать внимание на то и дело ответвляющиеся тропки и шёл строго за поводырём. Алексей Иванович замыкал колонну и, судя по пыхтению, молился.

И вдруг жеребчик пропал. Я невольно растерялся — так хорошо было идти за ним и разговаривать. А тут перед нами оказался шлагбаум и вдоль дорожки появилась отгораживающая металлическая сетка. Но меня не занимало ни то, ни другое, я оглядывался по сторонам, пытаясь сообразить, куда мог подеваться провожатый. Алексей Иванович тем временем смело полез между сеткой и шлагбаумом, и я услышал торжествующий голос:

— А вот и Карея!

Я поспешил за ним. Мы оказались на укатанной широкой дороге, по которой позавчера ехали в Лавру, а перед нами километрах в трёх виднелась в дождевых облаках Карея.

Но куда делся жеребчик?!

Выходило, что мы, прогулявшись по лесу, срезали часть пути, по которому ходят маршрутки. Теперь между нами и Кареей лежала пропасть. Ну, не пропасть, просто Карея находилась на одном горном гребне, а мы — на другом, поменьше. И другой дороги, кроме той, на которую вышли, не было. И слава Богу!

И тут я почувствовал, что мне поплохело. Всё-таки часа полтора мотались по горам с рюкзаками, и сахар, который всё это время не давал о себе знать, резко скакнул вниз, я почувствовал лёгкую дрожь словно вот-вот готового рассыпаться организма. Закололо кончики пальцев, кровь стала отходить с лица: всё-таки тело наше — вещь хрупкая и ненадёжная.

Я опустился на обочину — надо срочно чего-нибудь съесть, а у нас никакой еды… Сколько раз говорили врачи: носи с собой всегда кусочек сахара или конфетку. Лукум! Я же набрал лукума. Так и придётся раскрывать подарок.

— Тебе плохо? — спросил Алексей Иванович.

— Передохнуть надо.

— Водички попей.

— Мне бы съесть чего-нибудь.

— Яблоко съешь.

— Откуда у нас яблоко?

— От трапезария. Да не одно, а четыре.

О, мудрейший из мудрейших трапезариев! Нет, ничего на Афоне просто так не бывает. Во всём Промысел. Только не отказывайся. А мы и не отказались — вот они, яблочки-то! О, трапезарий! Дай Бог тебе здоровья и всем твоим болящим, становящимся на «берёзку». Я грыз сладкое яблоко и не знал, как благодарить: столько уже чудесного случилось!

Конечно, мне могут возразить: какое же это чудо, если оно у тебя в рюкзаке лежало? Но для меня и яблоко было чудом! Как и весь Афон.

— Пошли! — бодро призвал я Алексея Ивановича.

— Куда?

Вперёд! День только начинается.

4

Нас догнала полупустая газелька и слегка притормозила. Я махнул рукой: мол, спаси, Господи, мы уже сами идти можем. Машина дала газу и скрылась за поворотом. А мы на повороте как раз увидели очередной указатель. Надо сказать, что указатели носят на Афоне весьма условный характер, это не привычные дорожные знаки, а стрелочки, которые надо ещё и приметить. Обычно это небольшая палочка высотой полметра, к ней чаще всего прикручена, а реже прибита, дощечка, на которой посыпавшимися буквами поди разбери ещё, что написано. Но тут на повороте стоял настоящий, можно сказать, евросоюзовский, новенький указатель, словно его только что специально установили для нас. Металлический столбик с прикрученной на нём железной табличкой чётко объяснял, что ежели мы направо пойдём, то попадём в Ильинский скит, а недалеко от него должен быть и Ксилургу. Дорога, правда, пошла не столь симпатичная. Это была широко расчищенная бульдозером трасса, которую заасфальтировать ещё не успели, и передвигаться по размякшей глине было неудобно. Мы пошли по тропочке, тянувшейся вдоль бульдозерного пути. Видимо, раньше тропочкой монахи и пользовались.

Ветер разбушевался, и пока мы недолго шли на открытом участке в виду Карей, он изрядно истрепал наши дождевики, раздувая их то в одну, то в другую сторону. Хорошо хоть дождик прекратился, и только порыв ветра нет-нет да и сыпал в лица, словно батюшка кропилом, небесную влагу.

Широкая дорога, впрочем, скоро кончилась, упёршись в каливу, с которой открывался великолепный вид на волнующееся внизу море. Сама калива никаких признаков жизни не подавала. Мы пошли по тропиночке дальше, и через двадцать минут перед нами открылась великолепная картина: в небольшом межгорье красовался величественный собор, чем-то напоминающий новый храм в Дивееве.

— Может, это не скит? — усомнился Алексей Иванович.

— Скит, другого тут не должно быть. И тоже, скорее всего, раньше нашим был: во-первых, здоровый, во-вторых, красивый, а в-третьих, в честь Ильи, а Илья на Руси весьма почитаем[108].

Через десять минут мы проходили через невысокие скитские ворота. Сам скит по территории оказался весьма небольшим, вернее, небольшой была площадь между зданиями, которые образовывали стену, и собором. Я всё называю скитский храм собором, потому что другого слова к этой прекрасной пятиглавой церкви подобрать невозможно. А какое великолепие ожидало нас, когда мы, грязные и промокшие, вошли внутрь! Такого просторного и высокого храма мы ещё на Афоне не встречали. По широте и свету это был типичный русский храм. Без разделения зала, с огромным, во стену над царскими вратами, типичным русским иконостасом — всё своё, родное. Разве что стасидии смотрелись в нашей обстановке несколько непривычно. Впрочем, стасидии были новенькие, появились, чувствуется, тут недавно и больше походили на бедных родственников.

Мы, очарованные храмовым великолепием и очевидной русскостью, стояли у входа. Пройти дальше ещё не позволяло собственное недостоинство этой красоты и величия. К тому же, сейчас оно выражалось совершенно явственно — вид у нас был промокший и потрёпанный, с одежды капало, а ботинки, как пред входом мы ни счищали старательно налипшую грязь, всё равно оставляли следы. А в храме шла уборка.

К нам подошёл монах средних лет и, улыбаясь, спросил:

— Русия?

Ну как они нас узнают?!

Пришлось признаваться. Хотя что в этом плохого?

Монах заулыбался ещё приветливее и заговорил на слабо понятном, но русском языке. Наверное, когда-то ему приходилось общаться с русскими, может, жили в одной каливе, Бог весть, но церковные слова «икона», «алтарь» он произносил без акцента, а вот светские — хуже. Но поняли: храм и в самом деле построили русские. Русские же его и благоукрасили, какой-то адмирал вывез в восемнадцатом году из Одессы иконы, церковную утварь и всё передал именно в этот скит. Монах показал нам памятную доску об этом событии. С ним мы обошли храм и приложились к иконам, в том числе и на царских вратах — и почти все иконы русские! Это видно и по светлому письму, и по знакомым ликам. Но сейчас скит повторил судьбу Андреевского скита: русских там не осталось и он перешёл к грекам.

Ещё выяснилось, что монахов тут мало, а к ним должна вот-вот приехать какая-то, ну, очень большая делегация и принять они нас в связи с этим, к глубокому сожалению, не могут.

— Звонить надо, звонить[109], — сокрушался монах. — Мы очень любим Русию, а так никак не можно.

Ну, мы, собственно говоря, и не собирались у них оставаться, мы в Ксилургу шли.

Услышав про Ксилургу, монах искренне обрадовался и уважительно закивал головой.

— О, падре Николас!

А как, кстати, пройти до Ксилургу?

— Кареес, на Кареес, там садись машин.

Мы опешили.

— Да мы только мимо Карей проходили. Нам сказали, тут рядом.

Монах почесал в затылке. Ситуация выглядела неоднозначной: топать обратно в Карею не входило в наши планы, а оставлять нас не входило в планы скита.

Монах предложил дождаться, когда придёт автобус с делегацией и потом на нём вернуться в Карею, там заночевать в гостинице, а утром ехать в Ксилургу. Вариант с гостиницей тоже не радовал, впрочем, заночевать можно было, бы, наверное, в Кутлумуше или Александровском скиту, но злоупотреблять гостеприимством казалось неприличным. И потом — нам очень хотелось в Ксилургу. Вот интересно: когда мы только прибыли на Афон, ни о каком Ксилургу мы даже не знали, а теперь нам казалось, что это и есть главное, ради чего Господь привёл нас сюда. Монах, видимо, тоже чувствовал, как нам надо было в Ксилургу, и переживал ситуацию не меньше нашего.

— Не заслужили мы по Афону пешком ходить, — вздохнул Алексей Иванович.

— Пешком трудно, — ответно вздохнул монах.

— Ничего, от Иверона дошли нормально.

— Ивера? — переспросил монах.

— Ну да.

А он думал, мы на машине приехали.

— Тут пешком трудно, — покачал монах головой и пошёл из храма, а мы за ним, не догадываясь, что уготовил нам насельник Ильинского скита.

Он повёл нас узкой дорожкой вдоль монастырских построек, и мы скоро оказались на хоздворе, там уже монастырских стен не было, так, заборчик по грудь, правда, каменный. Монах показал в сторону горы напротив.

— Ксилургу.

Кроме леса, укатанного серой облачной пеленой, мы ничего не видели.

Монаху пришлось вытянуть руку и указующе держать её, пока я не крикнул:

— Вижу!

Это было, как синяя бусинка, мелькнувшая в стоге сена. Я стал объяснять Алексею Ивановичу, где я вижу, а монах опустил руку и поддакивал мне.

— Ну и как туда идти? — спросил Алексей Иванович, и радость обретения потускнела.

Монах сделал паузу и прокашлялся.

— Спускаетесь, там овраг, река, мост, — при этом слове я заметил, как он немного замялся. — Через мост, там дорога, — тут он опять сделал паузу. — Там сразу с другой стороны дороги — пометка. Выйдете, чуть вправо — пометка. Там вверх, — и он негромко вздохнул. — Бог в помощь.

— А как мы найдём, где начать спускаться?

— Там столбик.

— Спасибо. Благословите нас.

— Нет-нет, я — монах.

— Тогда помолитесь о нас.

— Да-да, — монах улыбнулся и остановил проходившего мимо здоровяка, скорее всего, послушника. Тот поставил корзину, которую нёс, выслушал монаха и кивнул нам. Мы ещё раз поклонились монаху, обещавшему за нас молиться, и пошли за большим послушником. Тот вывел нас за каменный заборчик, прошёл с нами несколько шагов, указал в сторону Ксилургу, развернулся и ушёл. Объяснять нам что-то, видимо, в его послушание не входило.

Мы остались одни. Снова посетило чувство сиротства в этом огромном мире, такое же, как охватило нас, когда мы вышли за стены Иверской обители. Перед нами зиял провал, примерно такой же, какой мы увидели, когда конь вывел нас на широкую дорогу и мы увидели Карею. И никаких столбиков.

Алексей Иванович снял рюкзак, поставил его на землю, порушив пирамидку из нескольких камней, и полез за папиросами.

— А ведь это тот самый столбик и был, — указал я на рассыпавшиеся камни.

Алексей Иванович нагнулся, поправил разрушенное, разогнулся и удовлетворённо произнёс:

— Вот, столбик мы нашли. Уже неплохо. Теперь всё-таки покурим.

— Знаешь… — робко начал я.

— Ну?

— Давай, пока идём через эту… это… — я замялся, подбирая слова, наконец показалось, что нашёл нечто соответствующе-страшное: — …урочище, ты курить не будешь, — и быстро добавил: — А я буду молчать.

— Отчего же молчать? Иди да молись.

Ладно, договорились и, перекрестившись на купола Ильинского скита, стали спускаться в… урочище.

Тропа была узкая, пользовались ею, видимо, редко, она здорово заросла, и нам то и дело приходилось продираться сквозь колючки, я быстро порвал штаны и дождевик, который по наивности не убрал в рюкзак, а скатал и прицепил сверху. То и дело приходилось нагибаться, проходя под сучьями деревьев, а то и вставать на четвереньки. К тому же, было скользко, ноги разъезжались и подворачивались и почти сразу, как только мы стали спускаться, в голове мелькнуло, что со своими покорёженными футболом менисками и голеностопами мне тут делать нечего, и если мы сейчас спустимся ниже и, не дай Бог, что-нибудь случится, мне уже не выбраться.

Ладно хоть в лесном провале, в который мы уходили всё глубже, было тихо: ни ветерка, ни дождика. Так утешал я себя.

— Тут змеи, наверное, есть, — сказал, обернувшись, Алексей Иванович и тоже с тоской посмотрел в сторону Ильинского скита.

Каждый думал о своём: я — о ногах, он — о змеях. Хотел сказать ему, что всякий оглядывающий назад ненадёжен[110], но вспомнил, что обещал молчать.

Но когда Алексей Иванович, снова обернувшись, посмотрел на меня, я испугался по-настоящему — это было бледное лицо совершенно растерявшегося человека.

— Куда мы идём, Сашулька?

И у меня вид был не лучше. Вместо того, чтобы приободрить шуткой или отгородиться пренебрежительной иронией, я молчал. Потом всё же сказал, потому что нечего было больше сказать:

— Давай петь Богородицу.

И мы запели. И пошли.

Что вело нас, так это тропа. Мы её сразу окрестили Дорогой Жизни. Для нас она таковой и была. Тропа была выложена, а точнее сказать, обозначена, камнями, примерно каждый чуть меньше школьного портфеля с более-менее ровной поверхностью. И ведь какой-то монах таскал их и выкладывал эту тропу. День за днём. Может, у него такое послушание было: укладывать в тропу по одному камню в день. А может, и не одно поколение монахов трудилось над этой дорогой? И вот почему она — Дорога Жизни, потому что всё живо. Они ведь для себя эту дорогу возводили. Эти безвестные монахи живы, благодаря им, пребывавшим на этой земле пять, десять веков назад, мы продираемся через заросли и говорим: помяни, Господи, сих тружеников во Царствии Твоем.

Пока мы не почувствовали тропу и не привыкли к ней, несколько раз чуть не сбились. Слой земли на горе не так уж велик, весенние ручьи смыли его, и теперь на месте потоков образовались тоже как бы каменные тропы, а нам так хотелось побыстрее начать восхождение наверх. Один раз Алексей Иванович, другой раз я поднимались по этим обманчивым дорожкам, но, слава Богу, скоро понимали, что ошиблись и возвращались на путь, проложенный монахами. Ещё проблема возникала, когда правильная тропа в самом деле сливалась с руслами весенних ручьёв. Мы начинали нервничать, но, глядишь, метров через пять снова появлялась каменная кладка.

А вот, наверное, и то, что монах назвал рекой. Хотя, на мой волжский взгляд, это скорее большенький ручеёк, по весне он, конечно, бурлит и разливается, судя по каменному руслу, метров до десяти в ширину, а так — перепрыгнуть можно и вид тихий: теку, мол, себе потихонечку и теку… А вдали, между прочим, слышался шум воды, и не такой уж мирный.

Выход к реке весьма порадовал и приободрил — получалось, что идём правильно. Мы зашагали вдоль реки увереннее, а то из-за постоянных остановок в поисках истинной тропы наш ход был черепашьим.

Вот и мостик. Мостиком тоже пользовались нечасто, и сколько веков он не ремонтировался, Бог весть, но основание его — три могучих ствола — выглядело внушительно и надёжно, дерево даже, показалось, закаменело, приобретя цвет камня, и сливалось с пустующим руслом, а вот досточки, наложенные поверху, частью прогнили, частью провалились, перильца шатались и касаться их было боязно, но, с Божьей помощью, перебрались.

Теперь можно отметить живописный вид: с другой стороны мостка речка образовывала небольшую заводь, куда стекала вода с большого отвесного камня, получался красивый водопад, который и шумел. Тропа, судя по всему, далее круто поднималась вверх к вершине водопада. Здесь мы и сделали привал.

— Ну, ты как? — спросил Алексей Иванович.

— Нормально.

— Яблоко-то тебе ещё одно не пора съесть?

— Нет.

— Ладно, береги, нам ещё, чувствуется, топать и топать. Сейчас в гору пойдём.

— Давай съедим яблоко напополам. Для поддержания духа.

— Нет-нет, тебе надо, вдруг у тебя опять сахар съедет.

Я помолчал, потом сказал:

— Да есть у меня чем его поддержать… Так что яблоко есть можно.

Алексей Иванович удивлённо посмотрел на меня.

— А ну, колись, что утаил от товарища?

— Я в Иверском лукум спёр… — покаялся я. — Горсточку.

— Ну ты и хитёр!

— В своём роде… — и тут же начал оправдываться: — Я хотел половину тебе где-нибудь в России отдать: представляешь, приедем домой, кофе заварим, а тут тебе — афонский лукум, у нас-то где достанешь?

— Эх, Сашулька… — вздохнул Алексей Иванович, судя по всему, прощая мне грех сокрытия поступков от товарища, и попросил: — Дай попробовать, что ли…

— Ну, зачем сейчас… Давай хоть до аэропорта дотерпим. Да и убрал я его в рюкзак далеко, в самую глубь… чтобы дождиком не замочило…

— А я думал, чтоб не дознался кто… Ладно, давай яблоко.

Хорошо было, конечно, у старенького мостика в афонском лесу. Благодатно, тихо, только вода шумит да яблоко похрустывает. Однако надо идти.

И откуда силы взялись! Мы, можно сказать, взлетали на гору и оказались на большой широкой дороге, змеёй блуждающей по горам. Запыхались, правда, изрядно. Не более десяти минут поднимались, но круто вверх, порой приходилось цепляться за кустики, деревца, в конце, когда лес остался позади, пришлось и вовсе выбираться на четвереньках. Но, слава Богу, вышли. Радости-то было! А Ильинский скит наградил нас изумительным видом — он стоял перед нами как на ладони, величественный, строгий и… далёкий — не верилось, что час назад мы были там.

По другую сторону дороги, на которую мы вышли, поднималась не менее отвесная гора, Ксилургу вовсе не было видно — но это нисколько не смущало, сейчас найдём метку, обозначающую продолжение тропы, и двинемся дальше. Я снял рюкзак, привалился к горе и блаженно прикрыл глаза: как хорошо на Твоей земле, Господи!

— Нет тут никакой метки, — услышал я Алексея Ивановича, он, запрещённый в курении, маялся и ходил по дороге, разглядывая гору, на которую нам предстояло взбираться.

Ах, Господи, всё хорошо на Твоей земле!

— Ну, чего разлёгся, ты ж у нас самый глазастый!

Господи, дай только понимать волю Твою.

— …я — слеп, я — нищ, я — наг… Я вот думаю, а славно, видать, монах в Ильинском за нас помолился: как хорошо дошли и ни разу не сбились.

— Пусть он сейчас помолится, чтобы мы метку нашли.

— Пусть! — согласился я и оторвался от горы.

На первый взгляд, противоположная обочина ничего приметного не представляла, а учитывая, что все эти столбики и меты надо ещё отыскать, как в какой-нибудь детской игре в разведчиков, нам предлагалась занимательная задача.

Я сделал шагов пятнадцать вдоль горы — никакого намёка на какие-либо опознавательные знаки.

— Смотри! — Алексей Иванович указал вверх, тогда как я разглядывал то, что было под ногами.

На большом дереве висела потрёпанная скуфейка.

— Ну, вот, — не совсем уверенно произнёс я, мне почему-то казалось, что мета должна быть совсем обычная и простая, лоскуток какой-нибудь или сложенный из камешков столбик, и обязательно древняя, а скуфья, судя по всему, повисла тут недавно. Тем не менее, надо признать, знак был явный. К тому же, за скуфьёй обозначалась тропка, правда, не такая, выложенная камнем, по которой мы шли, а обычная лесная, еле приметная. И ещё один плюс в пользу скуфьи: она указывала как раз направление, где должен был находиться невидимый пока для нас Ксилургу. Впрочем, это одновременно и смущало: ни одна тропа на Афоне не идёт туда, куда, тебе кажется, надо идти.

Но мы пошли и сразу стали расти сомнения, потому что тропа оказалась просто небольшим прогальчиком, заманивающим в лес, а главное — появившаяся уверенность сменилась нарастающей тревогой. Мы спустились на дорогу.

— Монах-то сказал, что вправо, как выберемся, будет мета, а мы влево пошли, — напомнил Алексей Иванович.

Я помнил об этом, но выбирались мы последние метры вообще без тропы, и между нами получилось расстояние метров в десять, дорога вправо шла под уклон и в сторону от Ксилургу, но я сделал несколько шагов и тут же увидел маленький прутик и на нём излинявшую до жёлто-розового цвета тряпочку.

— Вот она! — никаких сомнений не было. Такое чувство, что эта тряпочка тут спокон веков висела, дожди и ветры нисколько не вредили ей, а только укрепляли. Ну, полиняла малость — так ведь порученное дело исправляет — путь указует.

Кстати, о дожде и ветре. Дождь прекратился совсем, а ветер ещё был, но уже какой-то уставший, да и в горах особо не разгонишься. Я уверенно шагнул за тряпочку, и тут же обнаружились заботливо уложенные камни — снова мы на Дороге Жизни, и мы уверенно зашагали вверх. Однако, когда мы поднялись на гору, нас ждал неприятный сюрприз — каменная кладка кончилась. Это оказалось настолько неожиданно, словно мы шли-шли и вдруг упёрлись в стену.

Хотя вокруг с верхотуры открывался такой простор! Ильинский скит казался не более чем очаровательным макетом, а главное — была видна маковка храма Ксилургу, казалось, до него рукой подать.

Видать, помер монах, укладывавший дорогу. Или так устроено свыше: дальше до Ксилургу надо добираться самим, и если уж кто дойдёт, то только с Божией помощью, никакие дорогоукладчики не помогут. Мы сбросили рюкзаки, сели по обе стороны оборвавшейся тропы, и я достал последнее яблоко.

Вообще было занятно смотреть на эту обрывающуюся дорогу: вот она идёт, а вот — прекращается, словно граница какая-то. И никаких следов вокруг. Может, дошедший до конца каменной тропы просто переносится на воздусе в Ксилургу? Или в иные горние места…

— Ну и как теперь? — несколько видоизменил обычный вопрос Алексей Иванович, доев половинку яблока.

Я пожал плечами.

— Пойдём, как шли.

— Может, напрямки рванём? — и он кивнул в сторону синей маковки скита.

И надо же — как только спустились с голой макушки горы и вступили в растительный мир, обнаружилась тропинка. Еле приметная, такое ощущение, что по ней уже с десяток лет никто не хаживал, но она была! Тропинка, правда, всё больше уводила в сторону, но это нисколько не смущало. Мы запели Богородицу, теперь она звучала как песнь благодарных победителей. Мы вышли к большому провалу, в который непременно бы угодили, если б пошли своим путём — напрямки, а так получился маленький крестный ход вокруг Ксилургу. Мы шли и продолжали петь. Уже ясно видны были небольшой чисто русский храм и постройки, окружающие его. Вдруг тропа резко пошла вниз, и мы оказались на пятачке перед скитскими воротами.

4

О! Какая знакомая и до боли родная картина от крылась нам!

 

Мы оказались дома. Это не вызвало ни особого чувства радости, ни удивления, было ощущение, что встал с дивана и привычно сунул ноги в тапочки.

Надо было благодарить Господа и Богородицу, что довели нас до знаменитого места[111], о котором восторженно отзывались все, кого мы ни спрашивали, но, видимо, домашние тапочки мешали. И ещё недоумение оттого, что скит находится в таком, на первый взгляд, полуобморочном состоянии. Да ещё этот амбарный замок на церковных дверях.

Господи, неужели для того, чтобы место, почитающееся всеми как благодатное и духовное, должно выглядеть русским захолустьем? И не важно, кстати, какого века: нынешнего ли, прошлого…, надца-того ли — бо все времена оно одинаково.

И неужели именно поэтому (чтобы ликвидировать захолустье, а вместе с ним и благодать) Евросоюз вваливает деньги на строительство дорог, гостиниц, туалетов (дались они мне!).

Они ведь скоро и впрямь тут всё под асфальт закатают.

До Ксилургу не доберутся! Через лужу не проедут.

Это и к моей Родине относится.

Оставьте нас в покое со своей цивилизацией! Не, не люблю я вашу колу, я квас люблю. Я лес люблю, речку. Монастыри люблю. Бог… хочу научиться любить. Ну, почему это вам спокойно жить не даёт?

Ладно, ну их, пришли в благодатное место, а всё на политическую дрянь тянет.

Мы долго стояли перед небольшим беленьким храмом[112], озираясь и переживая разнообразные чувства, и в итоге перед нами нарисовался бригадир. Ну да, невысокий с брюшком человек южной наружности, про которого уже не скажешь «мужичок», тоже, правда, в заляпанной спецовке, но зато с какой уверенностью в движениях и взгляде: что это ещё тут за крендели на его территории? Впрочем, Афон не мог не наложить отпечатка на подходящего бригадира — он пытался улыбаться.

Мы вежливо поклонились начальнику участка и поинтересовались: как найти отца Николая?

— Там, там — ответил бригадир и показал рукой на пристроенную к двухэтажному зданию, начинавшемуся сразу за воротами, деревянную лестницу, окинул нас ещё раз оценивающим взглядом и, убедившись, что в работники мы не годимся, потерял к нам всякий интерес.

Мы же, подойдя к ведущей наверх лестнице, попытались счистить налипшую грязь. Вот именно — попытались, вообще же мечталось побыстрее снять эту сырую обувь, переодеться в сухое. И сладкое предвкушение заслуженной награды за перенесённые испытания, хотя бы в виде чашечки кофе и раки, посетило нас. Можно сказать, мы гордились собой.

На втором этаже вошли в небольшую прихожую, по бокам которой высились две деревянные двери. Обе были закрыты. Прямо находилась ещё одна дверь, которую освящал простенький деревянный крест. Мимо этой двери тянулся тёмный коридор, проходивший, видимо, через всё здание. Дверь с крестом оказалась незапертой, и мы оказались в храме[113].

Это был небольшой, но светлый и высокий храм, а лучше сказать, большая комната, преобразованная в храм. В девяностые годы у нас в стране так многие храмы начинались: отдавали разваливающийся клуб или ненужный в то время магазин — и они наполнялись жизнью.

Передняя часть комнаты заставлена прислонёнными к стене иконами. Икон много, скорее всего, они вынесены из главного закрытого амбарным замком храма, который, судя по всему, сейчас восстанавливается. Между иконами — пачки со свечами. Несколько икон подняты на стены. Пол застелен дешёвеньким линолеумом. Всё простенько и скромно, как в сельском храме. С другой стороны, понятно, что для большинства икон, составленных у стен, здесь временное пристанище. Да они вряд ли и поместились бы на стенах, даже если поднимать до потолка, к тому же, всю северную стену занимали окна.

Во второй части комнаты служили. Она отделялась крепкими деревянными перегородками, какими обычно у нас отделяется клирос. На них находились большие иконы Спасителя и Николая Угодника, а с обратной стороны, там, где должен, по идее, быть левый клирос, находился киот с удивительной красоты иконой Божией Матери. И богатый оклад Её, и множество благодарных приношений, подвешенных на нитях, говорили, что икона сия чудотворная и прославлена многими исцелениями[114].

Иконостас опять же прост, но приятен сельской чистотой и отсутствием излишеств. Даже несколько стасидий здесь, в русском храме, смотрелись уместно, словно это и есть древнее славянское изобретение. Впрочем, они и правда выглядели весьма древне и походили больше на трон, который ставится на горнем месте. Я бы даже нисколько не удивился, если б дощечка для сидения не откидывалась, а была прибиты дюймовыми гвоздями. Нет, откидывается, только скрипит страшно, словно живая, а ты её взял и потревожил. У каждого клироса стояло по две стасидии, ещё по одной приставлено к перегородкам, лишний раз подчёркивая разделение комнаты.

Обойдя храм и приложившись к иконам, мы вернулись к входной двери.

Алексей Иванович поднял на меня глаза. Я пожал плечами. А что делать? Ждать. Это тебе, брат, не греки: кофе, рюмочку, лукумчик — это Россия, тут для начала потерпеть надо. Ладно. Кто-нибудь когда-нибудь сюда всё равно придёт. Кому это я — Алексею Ивановичу или себе? Стоим. Алексей Иванович на мужской половине, я — на женской, хотя откуда на Афоне женская половина?

— Темнеет уже, — через сколько-то времени напомнил о себе Алексей Иванович.

— Вот и стой…

Я хотел сказать, что скоро уже служба, но подумал, что дело и не в службе вовсе, а такое задание для нас от Господа — ждать, пока определяется наше положение. В конце концов, не знаешь брода — не лезь в воду. Вот и не лезем.

И в самом деле — свете стало меньше. Неужели и правда темнеет? Нет, это снова зарядил дождь. Вовремя мы успели. Слава Богу. И тут в храм вошла… стоп. «Вошла» — не может быть, это ж Афон, стало быть, «вошёл»… Но дальше так и завертелось на языке: «коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт», накормит, напоит, умоет, а коли за дело — прибьёт. Этакая хранительница (то есть хранитель) очага, заматеревшая годами. Одним словом, тёща. Пока я, правда, наблюдал только широкую спину и не совсем прибранные волосы — со сна. Ещё можно было определить коротковатое платьице монашеского покроя, которое со временем приобрело цвет изъезженного асфальта, с кое-где пятнами масла и въевшейся грязи. На локтях зияли огромные прорехи, и сквозь них просматривались ручищи, отбивавшие всякую охоту насмешничать. Поверх платьица был фартук, перекроенный из старого, отслужившего своё подрясника, впрочем, возможно, это подрясник и был. Ещё из одежды имелась вполне приличная душегрейка. На ногах — шерстяные носки и резиновые боты. Ноги, видневшиеся промеж короткого платьица и шерстяных носок, соответствовали мощи рук, но казались по-слоновьи распухшими, как бывает у большинства натрудившихся на тяжёлых работах русских женщин.

Не обращая на нас никакого внимания, человек, как и положено хозяйке в доме, начал наводить порядок: зажёг лампадки, поставил свечи, что-то перекладывал и переставлял в алтаре. Мельком удалось увидеть лицо: круглое и грозное, как у купчихи, пережившей не одного мужа. Негустые волосинки на том месте, где у человека обычно бывает борода, вызвали ещё больший трепет. Мы стояли по стойке «смирно», не решаясь выдать себя ни единым звуком, попробуй спроси — как даст своими ручищами, да одной даже. И правильно: не лезь, не мешай, когда люди делом заняты. Так что наведение порядка в храме продолжалось в полнейшей тишине, если не считать отдышливых вздохов трудящегося человека. А мы стояли по обе стороны двери то ли как почётный караул, то ли просто как две вешалки, непонятно кем и зачем принесённые сюда.

Товарищ всё-таки не выдержал, и когда человек, подойдя к нам вплотную, вытащил скатанный среди упаковок со свечами ковёр (ну, или то, что им называлось в пятнадцатом веке) и, вздыхая и охая, натуженно потянул его к царским вратам, Алексей Иванович бросился помогать. Но не сделал он и пары шагов, руки не успел протянуть, как на него так рыкнули, что он, словно наткнувшись на горячий утюг, отскочил на место.

Говорили тебе: стой себе, нужен будешь — позовут.

Человек же, влачивший ковёр, скорее всего, был дьяконом, прошедшим в своём служении все чины и степени; он вполне, может статься, и патриарху сослужил, и теперь всё ему позволительно, потому что опытно знает, что полезно. Вот кого в духовники бы!

Дьякон дотащил-таки скатанный ковёр до места и, опершись на него, отдышался, потом посмотрел на нас. У меня аж мурашки пробежали — чего это он задумал? Казнить. По грехам. А тот издал очередной рык, только помягче, и посмотрел на меня.

Я? — удивился я — и показал на себя.

Думаю, если бы ему понадобилась помощь и вместо меня тут летала муха, ну, или, скажем, стоял слон, то те сразу бросились бы помогать. До меня же доходило не сразу.

Монах снова рыкнул, но более досадливо, на мою непонятливость.

«Глухонемой, наверное», — решил я, вспомнив кроткого Серафима, вздохнул, проговорил «Господи, помилуй» и осторожно двинулся к монаху.

Тот указал на рулон, и мы стали его раскатывать. Ковёр (так всё-таки будем называть эту тяжесть основы и пыль веков) не особо нас слушался, и Алексей Иванович опять дёрнулся. И снова был поставлен на место.

Когда уложили ковёр, монах пророкотал почти милостиво, я поклонился и вернулся к двери. А тот, оглядев ещё раз храм, прошёлся вдоль стен, кое-что подправил и, не глядя на нас, вышел.

Ещё какое-то время мы боялись пошевелиться. Первым отмер я.

— Пойдём выйдем, — после призвания на расстилку ковра я, в отличие от Алексея Ивановича, чувствовал себя избранным.

Мы вышли и встали возле рюкзаков, оставленных в коридоре. Алексей Иванович восторженно произнёс:

— Вот это мощща!

Я и сам чувствовал эту «мощщу», но как объяснить, откуда и почему она чувствуется? Не в драных же локтях и застиранном подряснике дело. Но вот явился человек, превосходство которого ощущалось сразу и признавалось безоговорочно. Более того, его хотелось слушаться и следовать за ним, потому что понималось, что сам я пред ним постыдно мелочен со своими желаниями и проблемами.

Мне доводилось общаться со многими церковнослужителями, ну, может, не так уж и со многими, но столько ярких и замечательных людей встречалось среди них! О каждом у меня есть что сказать хорошее и что-то такое, что открыл мне этот человек, но ни один из них не производил столь сильного впечатления, как этот монах.

Алексей Иванович настолько точно выразил мои чувства, сказав «мощща», что ни возразить, ни дополнить было нечего.

Но не могу же я молчать. И, как всегда, брякнул, низводя нас на грешную землю.

— Интересно, а где здесь у них туалет?

— Что, нагнали страху-то? — Алексей Иванович старался удерживаться и не низводиться.

— Да нет… пора, я ж больной человек, — пожаловался я.

— Ну-ну, а я тогда покурить, — снизошёл-таки товарищ и пошёл на улицу.

Я же направился по коридору, который, чем дальше от храма, всё более и более напоминал дворовые постройки и в конце-таки упёрся куда следует. Ну, тут всё было знакомо: обычный деревянный нужник, какие обычно стоят в конце хлева. Всё по-нашему — дёшево и сердито. Чтоб не засиживались. Ещё был классический рукомойник с пипочкой и целый склад невероятно розовой на общем фоне туалетной бумаги. Одарили, видать, по случаю. В общем, не такое уж получалось и захолустье.

Оправившись, вернулся к рюкзакам, скоро подошёл и Алексей Иванович.

— Тишина, — доложил он внешнюю обстановку и поинтересовался моими успехами. Я указал направление.

Когда он появился и предложил походить поискать кого-нибудь, я отказался:

— Будем ждать возле храма.

Но ждать было тяжело. Хотелось хотя бы присесть, хотя бы согреться кипяточком. И тут в дверном проёме возникла фигура батюшки. Не монаха, как это можно было предположить, а типично русского батюшки, перенесённого сюда откуда-то со среднерусской возвышенности. Тихий такой, невысокий, с настоящей бородой и в приличной рясе.

— А вы откуда? — не то удивился он, не то загрустил.

И нас, услышавших человеческое слово, прорвало: мы стали наперебой рассказывать, как мы шли аж от самого Иверона, как нас хотели развернуть в Илье в Карию, но пошли лесом…

— Да что тут от Иверона-то идти, — махнул рукой батюшка, — два шага.

Мы пристыженно замолчали.

— Вы что же, ночевать собрались? — поинтересовался, словно для поддержания разговора, после некоторой паузы батюшка.

Мы даже растерялись: а куда ж нам деваться-то?

— Как благословите.

Батюшка вздохнул.

— Даже не знаю, как быть, у нас удобств никаких, холодно…

— Да мы и на полу можем поспать…

— А вы ещё не разместились?

— Нет.

— А этот, большой такой, был здесь?

— Был.

— И что сказал?

— Ничего.

— Понятно, — произнёс батюшка с некоторой печалью: мол, ничего нового в мире.

Пока шёл этот неспешный разговор, я всё больше начинал испытывать чувство неловкости: вот, вторглись в мирный быт афонского скита, нужны мы тут? Люди спокойно Богу молились, а тут ищи, где размещать, корми их тут…

Батюшка посмотрел на меня.

— Не ели поди ничего?

Мы виновато покачали головами, словно весь день пробегали на улице, забыв про приготовленную мамой еду.

— Ну, сходите в трапезную, найдёте там чего-нибудь… Идёмте покажу. — Мы вышли на лестницу, по которой поднимались. — Вон внизу в соседнем доме видите дверь? Там чайник поставите и попейте, — а закончил батюшка не совсем обнадёживающе: — Мы тут решим пока…

— Скажите, а вы отец Николай? — спросил я. — Да.

— Батюшка, я… вы знаете, лет семь назад вы мне икону передали… Тут у вас священник наш был, он вам книжку мою показывал, а вы мне, то есть через него, икону передали — Избавительница от бед. Ну, он так рассказывал. Я с этой иконой у нас в крестный ход хожу. Вот и сюда Она привела. Можно сказать… Я так хотел вас увидеть…

Я что-то ещё лепетал, а батюшка стоял ко мне спиной и смотрел на трапезную.

— Идите, попейте чаю… — остановил он мой поток и прошёл мимо нас в храм.

Я ликовал! Я не ожидал, что так запросто получится встретиться с одним из известных афонских старцев. Я взахлёб стал делиться радостью с Алексеем Ивановичем, а тот огорошил:

— А ты слышал, что он сказал, когда ты стал ему плести про книгу и икону?

— Нет. Да и не говорил он ничего.

— Э-э… Ты, как глухарь, только себя слушаешь. Его так качнуло слегка, он головой о косяк опёрся и простонал: «О, ужас…».

— Да ладно, не было такого.

— Было. Ты просто, как на комсомольском собрании, как почесал о своих достижениях рассказывать, так батюшка сразу и погрустнел.

— А он и до этого не сказать, чтобы весёлый был.

— А чего ему веселиться? Это ж наш, русский батюшка… Он сейчас твои песни послушал и сразу представил, насколько надо молитвенный подвиг о России усиливать… Ладно, не переживай, — Алексей Иванович явно обрадовался возможности поставить меня на место, — пойдём чай пить.

Мы прихватили рюкзаки и спустились в трапезную.

Вообще-то это была большая кухня, посредине которой стоял длинный стол, за которым вполне могли уместиться человек двадцать. Одну стену занимали кухонный гарнитур с холодильником и раковиной, здесь уже не было дедовского рукомойника, а блестели краны, правда, только с холодной водой. И холодильник был не «Саратов» глухих времён, а большой двухкамерный, импортный. Гарнитур тоже был современный. Напротив входной двери у стены под окошком стояла газовая плита, а вдоль другой стены — вешалки. Дух на кухне, что нетрудно предположить, обитал холостяцкий. Честно говоря, пока не женился, я так и считал, что кухня существует для того, чтобы приготовить еду и тут же съесть её, ну, раз в неделю помыть скопившуюся посуду. У жены получилось неуловимо легко преобразовать «хрущёвскую» кухню в комнату, в которой приятно находиться и в не обеденное время. Причём первое время её лёгкие движения тряпкой мне напоминали манипуляции фокусника. Потом привык.

Но здесь я вернулся в беспечную молодость, когда нет смысла убирать со стола после завтрака сушки с мёдом, если всё равно будешь их есть на ужин. И чайник — тоже пусть будет под рукой. Ну вот разве что чашку ополоснуть. В общем, всё что нужно — хлеб, сушки, мёд, джем — находилось на столе. Электрический чайник — на кухонном столе на расстоянии вытянутой руки, рядом — коробочка с чайными пакетиками, чашки — над раковиной.

Алексей Иванович тоже почувствовал себя как дома.

— Может, кофейку? У нас свой есть.

— Давай.

Алексей Иванович полез в рюкзак.

— О! У нас и халва осталась.

— Доставай всё, что осталось. Всё равно больше никому не понесём.

У Алексея Ивановича нашлись ещё рыбные консервы, галеты, а у меня — пара плиток горького шоколада. Заварили кофе в больших чайных чашках. Я достал по кусочку припасённого из Иверского монастыря лукума. Благодать.

Зашёл отец Николай. Мы вскочили, как солдаты при виде генерала.

— Как вы тут, разобрались?

— Да всё отлично, батюшка.

— Садитесь. А что, вы кофе пьёте?

— Да вот, есть такой грех… У нас тут, батюшка, галеты, халва, можно мы вам оставим?

— Да чего оставлять? Открывайте халву и ешьте.

— Вот ещё! — спохватился я и достал из рюкзака оставшуюся самую красивую бутылку водки.

— А-а, — батюшка равнодушно покрутил бутылку. — Сам оттуда, что ль, будешь?

Бутылка была подарочной, так сказать, лицо города. Я кивнул.

— А ты откуда? — спросил Алексея Ивановича, по халве и галетам родина человека не определяется.

Алексей Иванович с достоинством, словно его обязательно должны были похвалить, назвал город.

— А чем занимаешься?

Тут Алексей Иванович смутился и посмотрел на меня. Ну да, мне тоже всегда стыдно себя писателем именовать, словно в тунеядстве признаёшься. Хотя вот на Афоне в греческих монастырях ничтоже сумняшеся записывались writer, а перед своими стыдновато.

— Да вот тоже, как Саша (опять меня вперёд вытолкнул), пишу… маленько, пытаюсь, то есть…

— Сочинители, стало быть?

— Ну да.

Мы даже обрадовались, как ловко он нас определил. Точно: это Толстой, Достоевский, Чехов — писатели, а мы — сочинители.

Отец Николай всё ещё держал в руках бутылку.

— Приберу, пожалуй, — и зашёл в боковую дверь, на которую мы поначалу внимания не обратили. Вернувшись, сказал: — Ладно, вы пока перекусывайте, а ужинать мы уж после службы будем. Служба у нас, правда, вечером долгая, народу мало, так что мы сразу и повечерие с акафистом читаем, и потом — вечерню.

— Батюшка, а большой этот, кто? — спросил осмелевший Алексей Иванович, а с батюшкой в самом деле было легко, надо только перестать стыдиться чувствовать себя малыми детьми с этим тихим и кротким человеком.

— А-а, этот… Отец Мартиниан. И ещё у нас есть Володя, послушник. Так что нас трое всего.

— Батюшка, — Алексей Иванович смелел всё больше. — А причаститься можно будет завтра?

— Эх, какие шустрые, — батюшка, показалось, улыбнулся и покачал головой.

— Мы сегодня ничего такого не ели, — начал Алексей Иванович и споткнулся: — Кофе только…

— К тому же, завтра воскресенье, — напомнил о себе я.

— Посмотрим, — не стал ничего обещать отец Николай. — Часов в шесть начнём.

— Греческого или византийского? — решил блеснуть Алексей Иванович.

— Нормального. — И добавил: — Вы потом наверх поднимайтесь, я там комнату открою. Вы халву-то открывайте, ешьте, — и вышел.

Вот как можно передать наше состояние? Или — какой надо иметь талант, чтобы прочитавший предыдущую страницу так же сразу полюбил отца Николая, как это произошло с нами. Нету такого таланта. Одним словом — сочинители.

Мы открыли вроде как подаренную халву и тут же половину умяли. Кофе как раз подостыл, так что — в самый раз, а на душе установилось умилительное настроение. И в самом деле: за что нас Господь так любит?

Опять поднялись с рюкзаками наверх и там, возле одной из боковых дверей, нас ждал отец Николай. Немного повозившись и по-домашнему мило приборматывая («Заржавела, что ли, или ключ опять не тот дал») он-таки отомкнул комнату.

Комната оказалась небольшой и уютной: вдоль стен стояло три панцирных кровати, ещё одна — посередине комнаты. Справа от двери пристроился небольшой столик с книгами, а слева — печка типа «буржуйки» и к ней приспособление, похожее на маленького танкового ежа, от которого шёл жар.

— А я думал, для кого я печку сегодня растапливал? — улыбнулся батюшка и поднёс к «ежу» руку. — Ничего, скоро согреется. — Потом добавил: — Может, ещё кто объявится… Простыни там, — он показал на стопку белья и вышел.

До службы оставалось полчаса. Первым делом поставили сушиться на «ежа» обувь, развесили рядышком мокрое бельё, надели сухое, потом застелили кровати и повалились на них. Благодать!

— У меня ощущение нереальности, — произнёс Алексей Иванович, — как будто это не с нами происходит.

Я молчал и тихо улыбался: нет, это не с нами. Но что происходит? Что дальше, Господи?

— А что он сказал насчёт того, что ещё кто-то придёт?

— Алексей Иванович, неужели ты не понял? Сюда никто сам не может прийти. Сюда только Господь приводит.

Вишь ты, запел как, — проворчал Алексей Иванович. — Давай поднимайся, на службу пора.

5

У Поселянина есть очень хорошие слова о том, что если кто хочет прочувствовать дух настоящей молитвы, то должен сходить на вечернюю службу в сельский храм посреди недели. На такую службу и привёл нас Господь. Полумрак, свечи, два священника: отец Николай за левым клиросом и отец Мартиниан — за правым (он вовсе не дьякон, а иеромонах). С ним рядом послушник лет тридцати с бойким голосом. Монахи же читали не так. У меня создавалось впечатление, что они порой вообще забывают, что находятся в храме и что помимо них тут кто-то есть. Помимо них и Бога. Их чтение не было уверенной скороговоркой, на которую способны в наших церквах, так что иногда задумываешься, а не идёт ли соревнование, кто прочтёт без запинки и быстрее; не было это похоже и на чтение, переходящее в пение, как мы слышали у греков, когда кажется порой, что греки сами собой любуются, как хорошо у них получается; тут был просто разговор с Богом. Мне так и слышалось, что это не привычные молитвы и песни акафиста, а люди говорят Богу, как тут нам, на земле. Благодарят, радуются, печалятся о грехах и немощах. Как взрослые дети мудрому отцу.

Мне вдруг подумалось, что сила места, где мы сейчас находимся, в полном равнодушии к земному. Не отвержении, не пренебрежении, даже не ненависти, а равнодушии. Богу-то какая разница, драные у тебя локти или нет. Это мы на это внимание обращаем. В Санаксарском монастыре летом полно комаров, и я не видел, чтобы кто-нибудь из монахов на них отвлекался, а я вот то отмахнусь, то по лбу себе хлопну, а толку-то? И только когда вник, вошёл в службу, приблизилось мирное состояние, и я перестал обращать на кровососов внимание.

Большому отцу Мартиниану, оказавшемуся вовсе не глухонемым, было абсолютно всё равно: понимает кто-нибудь издаваемые им звуки, из которых он вдруг выделял две-три фразы и произносил их по-дикторски чётко, а потом снова погружался в сумятицу звуков — по-моему, словесная оболочка только мешала ему. Как деревья в густом лесу гасят ветер, так и слова сдерживали отца Мартиниана. Но именно две-три фразы, чётко произносимые им, оказывались настолько близкими и нужными мне, что я всякий раз принимал их за откровение.

Несколько раз отец Николай, пожалуй, единственный, кто понимал, что читает отец Мартиниан, пытался того поправить. «Куда ты… Да погоди… Не то…», — но разводил руками, покачивал головой, мол, тут ничего не поделаешь — стихия, и выправлял службу дальше. У отца Николая проявлялась странная особенность речи: отец Николай читал с акцентом, словно русский язык был для него не родной. Это было тем более удивительно, что когда мы общались с ним до службы, говорил он гладко, правда, мало, а тут… Может, и ему словесная оболочка мешала?

Прочитали акафист, отслужили вечерню, окна прикрылись сумерками. И надо признаться, что вместе с радостью примешивалось и чувство гордости, что не кого-нибудь, а именно нас, преодолевших всё и вся, Господь сподобил побывать на такой дивной службе. Я попытался отогнать этого гордого червячка, но нет-нет да и щекотало внутрях: «Ай-да мы, какие молодцы!..» Я смущался, опускал, пряча, глаза, но ничего поделать не мог, щенячий восторг не оставлял меня.

Перед чтением Евангелия зазвучала Великая ектенья и тут я почувствовал, что в храме есть кто-то ещё. Не могу объяснить, как я это почувствовал, потому что ни явственного открывания дверей, ни шагов, ни постороннего шума я не слышал, и в то же время всю ектенью меня не покидало ощущение, что кто-то находится сзади меня. Мне очень хотелось обернуться, больше даже для того, чтобы убедиться, что никого там нет, потому что и быть не могло.

В самом начале службы в храм заходили строители во главе с бригадиром. Они чинно прошлись и приложились к иконам, поставили свечи, доставая их прямо из больших пачек у стены, поклонились отцам и ушли. Но то было явно. А тут… Я не утерпел, и когда отец Мартиниан с кадилом дочитал ектенью, а отец Николай отправился в алтарь, я быстренько бросил взгляд за спину и не поверил, подумалось, что мерещится от переизбытка впечатлений, вернее, я не мог позволить себе даже думать о том, что кто-то ещё добрался до Ксилургу. В то же время, взволнованный, уже не мог толком слушать чтение. Мои глаза сами как-то сквозь подмышку так и выворачивались назад — да, на стене колыхались две тени.

Когда отец Николай закрыл Евангелие, я обернулся открыто — сзади стояли отец Борис и Серёга.

Я был сражён, ошарашен, растоптан. Как?! Откуда они взялись?! Это было всё равно, что долго-долго забираться на гору и обнаружить там пикник весёлых туристов.

А надо было идти под помазание. Что-то совсем невероятное. Пошли. Пропустили отца Бориса вперёд. Серёгу — тоже. Вот они — живые. Я пожал Серёге горячую руку — плоть, кровь, всё нормально. Но как? И какие у них счастливые лица! Мы-то хоть знали, куда идём, а эти что?..

Тебе-то какое дело. Если Я хочу, пусть пребывают, ты по Мне гряди…[115]

А как легко раздавился червячок гордости, готовый превратиться в змия.

Алексей Иванович тоже недоумённо смотрел на радостных путников: правильно, в эдакую темень через лес, не зная толком, куда — как?

И только отцы как служили, так и продолжали служить.

Когда служба закончилась, мы подошли к отцу Николаю под благословение.

— У нас прям нашествие сегодня какое-то, — вздохнул он. — А вы как добрались?

— Да мы и сами не знаем, — ответил сияющий отец Борис.

— Понятно, — уяснил себе отец Николай и уже к нам: — Вы там разместите их, а потом помогите Володе на кухне.

Одной фразой отец Николай восстановил нас. Из поруганных гордецов мы превратились в опытных старожилов, которым можно доверить размещение новичков, а потом — хлопоты по кухне. А как же хорошо быть послушными! Всё ясно, что делать, и ничего иного. Вот вам, братия, ключ, вот кровати, вот бельё, там-то и там-то туалет с умывальником, кухня вон там, а нам, извините, пора, надо картошку чистить, а вы располагайтесь, с печкой поаккуратнее… В общем, господин назначил нас главными паломниками.

На кухне мы поступили в распоряжение Володи. Тот выделил картошку, ножи, а сам утёк куда-то.

— Ты куда их направил? — спросил Алексей Иванович.

— В Лавру.

— А про Ксилургу говорил что-нибудь?

— Нет.

— Дивны дела Твои, Господи, — вздохнул Алексей Иванович и приступил к делу.

А вздохнул он правильно: мы были счастливы, дойдя до Ксилургу, но их счастливые лица затмевали наши, как Солнце Луну. Мы благодарили Господа, понимая, что не мы, а Он нас привёл, так ещё больше это довелось понять им. На них Господь показал Свою силу, а на нас — нашу слабость. Картошку мы чистили молча.

— Хватит, куда столько? — остановил нас зашедший Володя, побросал картошку в кастрюлю с водой, зажёг газ, сказал: — Когда закипит, убавите, — и снова ушёл.

Тут пришли два товарища, с которыми предстояло делить кров и стол в ближайшее время. Мы на правах главных паломников угостили их горячим чаем с халвой, с завистью заглядывая в их просветлённые лица. Впрочем, Бог знает, кого коснуться.

Отец Борис излагал происшедшее с ними восторженно и бестолково — одни чувства и эмоции. Впрочем, скупые замечания Серёги, который то, как контуженный, тряс головой, то затихал с безмятежной улыбкой на устах, картину более-менее проясняли.

Не дождавшись автобуса в Лавру, они решили идти в русский скит, то бишь за нами. Оказывается, они наблюдали, в какую сторону мы пойдём, и надеялись нас догнать. Но афонские тропы и дороги… Они, как тропочки в лабиринте, пересекаются, расходятся, идут параллельно и снова приводят на распутье, в общем, мы могли долго блуждать, ходить по одним и тем же улицам, как Мастер и Маргарита, и не встретиться. Не будь на то Господней воли. Они дошли до Андреевского скита, но там им растолковали, что теперь это греческий скит, и даже поднесли рюмочку. Но наши отправились в Илью. Там им дали кофе и, так как вечерело, предложили заночевать. Но наши, узнав, что двое русских недавно отправились в Ксилургу, потребовали показать им тропку. И пошли ничтоже сумняшеся. Их вела мысль, что если мы прошли, то и они как-нибудь. А вёл-то, ясное дело, Господь, потому что, как можно было разглядеть, шли мы там или не шли?

— Вы яблоко у мостика ели, — сказал Серёга. — Я огрызок видел.

— Ты что — следопыт?

— Он у нас таёжник, — поведал отец Борис. — Лет двадцать по тайге ходит.

Это многое объясняло. Но как они уже в опустившихся сумерках нашли палочку с выцветшей тряпочкой?

Серёга пожал плечами. Он и сам не знал, как вышли — и сразу тряпочка.

— Эх, газ-то! — воскликнул вошедший Володя. — А, ладно, готова уже.

У меня остался ещё один вопрос, и я обратился к Серёге:

— А коня видели?

— Видели, — обрадовался Серёга, как будто мы с ним оказались однополчанами.

— Где?

— А на какой-то тропе, мы за ним пошли, а потом он пропал.

— Дежурит он там, что ли? — пробормотал я.

Послушание у него такое, — рассмеялся Володя. — Чайник поставьте, я пойду отцов позову.

6

Появление монахов прервало очередной восторженный рассказ отца Бориса — человека и в самом деле переполняли эмоции, и можно было только радоваться за него (да и нужно было), если б не некоторое утомление от того, что радоваться требовалось слишком часто, практически всегда.

Отец Николай снял скуфью и положил её на верхнюю полку вешалки. Мы почтительно отступили от стола.

— Помолимся? — предложил батюшка.

После «Отче наш» и благословения сказал:

— Садитесь, чего встали-то?

Так получилось, что на большую лавку я сел посередине. Справа от меня оказался Алексей Иванович, а слева — отец Николай, и я невольно заробел от соседства.

— Картошку-то берите, — сказал он.

Но никто не тянулся к большой чашке, где был выложен сваренный картофель. Отец Николай подцепил картофелину, ну, тогда уж и мы. Он полил картошку маслицем — и мы. Отец сидел прямо и некоторое время разглядывал свою картофелину, словно сомневаясь: а надо ли оно ему? Однако, заметив, что никто из нас не решается приступить к пище, отломил кусочек и так же, сидя прямо, положил его в рот, пожевал и произнёс, особо ни к кому не обращаясь:

— Вот, отец, причащаться хотят, ты как думаешь-то?

Через пару минут отец Мартиниан, сидевший напротив, доел картошку и, отклонившись от тарелки, сказал:

— А что же, пусть причащаются. Скоромное только б не ели…

Отец Николай вздохнул, я так и ожидал, что он сейчас скажет: «Понятно», — но тот только отломил ещё картошки и спросил другую двоицу:

— А вы будете причащаться?

— Так мы не готовились…

— Понятно.

— А вот, если можно, отче, очень хотелось бы послужить завтра с вами, — отец Мартиниан искоса посмотрел на дерзавшего отца Бориса. — Если благословите, конечно…

Повисла пауза. Мы доедали картошку.

— Это будет непросто…

Отец Борис оживился:

— У меня всё, что надо, с собой.

— Посмотрим, — остановил его отец Николай. — Чаю наливайте.

Чай пили с сушками, мёдом и вареньем. Я сидел рядом с отцом Николаем, между нами было расстояние в локоть, и я всё думал: о чём спросить? Когда ещё так близко буду находиться со старцем? И не знал, что спросить. Ведь если спрашивать, то самое важное. А что — важное? Тут все мои мирские тяготящие заботы кажутся такими далёкими, мелочными, о них и спрашивать-то стыдно. Да и не хотелось нарушать тихое очарование чаепития из огромных кружек в Ксилургу. И потом — я ведь, если рот открою, обязательно глупость ляпну.

После того как попили, поднялись из-за стола, прочитали молитвы, отец Николай надел скуфейку и повернулся к нам:

— Вы Володе помогите и готовьтесь, — благословил нас, потом — отца Бориса с Серёгой.

Когда мы убирали со стола, отец Борис спросил:

— Вы же, кажется, в Иверском причащались?

— Причащались, — согласились мы.

— А не слишком ли часто?

— Господь ведёт, так чего же отказываться? — ответил Алексей Иванович, а я подумал, что теперь, наверное, у нас счастливые лица и пусть теперь им будет немного завидно, а то тоже мне, герои: подумаешь, ночью сквозь лес прошли, тут идти-то… два шага… и добавил:

— Мы и в Пантелеймоне причащались. И в Кутлумуше.

Алексей Иванович неодобрительно посмотрел на меня.

— Ну-ну, — сказал отец Борис, Серёгу-то он, видимо, держал в строгости.

— Здесь, на Афоне, всё по-другому, — неожиданно помог мне Володя. — Тут, как в армии — день за три, — и я с благодарностью улыбнулся ему: свой человек, служивый.

А Володя, пресекая дальнейшие разговоры, подвёл черту:

— Ну что, по кельям, мне ещё правило читать…

Мы пошли в отведённую комнатку, а Алексей Иванович задержался.

— А он куда? — полюбопытствовал отец Борис. Его детской непосредственности и любознательности стоило позавидовать.

— Да так… Любит перед сном один побыть…

— А-а, — протянул отец Борис и мне показалось, это прозвучало понимающе и уважительно. — А я подумал, уж не курить ли бегает?

— Да что вы…

Но когда Алексей Иванович пришёл, пахло от него не елеем. Впрочем, оба наших собрата уже лежали в постельках, сдавшись сну без сопротивления и сожаления, словно остатки бойцов, отведённых на переформирование в тыл. Серёга блаженно улыбался во сне, отец Борис недовольно поднял голову в сторону вошедшего Алексея Ивановича, но глаз так и не открыл, что-то глухо гукнул и так же слепо повалился обратно. Я стоял возле столика, перебирая с десяток книг самого разного калибра — тут был и Иоанн Златоустый, и Игнатий Брянчанинов, и современные отцы. В основном — о покаянии, исповеди и причащении, видимо, специально для паломников.

— Что, твоей-то нету? — ехидно поинтересовался Алексей Иванович.

Я аж краской залился, вдруг поняв, что, именно в тайне надеясь увидеть свою книжечку среди Брянчанинова и Златоустого, перебираю стопку. И как я полез сегодня: вам передали мою книгу, вы меня за это иконой наградили… Тьфу.

— Нету, — согласился я. — Нас же как определили? Сочинители. Наши книжки поди ждут нас в одном местечке для поддержания огня.

— У тебя — больше.

И тут я тоже вынужден был согласиться и вздохнуть.

— Ладно, давай читать.

— Может, в церковь пойдём?

Но церковь, к удивлению нашему, оказалась закрыта. Вернулись в комнату.

— Здесь будем читать, — указал я на столик с книгами как на алтарь.

— А не разбудим? — Алексей Иванович кивнул в сторону тех, чей дух был покоен и мирен, и сам подивился вопросу.

Мы стали читать. Сначала сдерживали себя, старались говорить потише и глуше, но как-то само собой разошлись, стало всё равно, тише или громче, медленнее или быстрее, главное — шло и сердце отзывалось.

Когда после канонов заканчивали вечернее правило и переходили к последованию, открылась дверь и вошёл отец Николай. Потрогал руками воздух.

— Согрелось. Вот я вам принёс, прочитаете после, — и ушёл, оставив на столике сложенный вдвое лист.

Это был ксерокс исповеди. И, судя по всему, составлена она была самим отцом Николаем. Мы — от, любопытные, — сразу читать начали, но остановились: всё должно идти по чину — сначала последование.

Чтение исповеди отца Николая — это отдельная песня. Я, конечно, читал и раньше общие исповеди, составленные разными отцами, но такого живого чтения ещё не случалось. Впрочем, здесь всё-таки можно списать на то, что рядом был Алексей Иванович, который то вздыхал, то погружался в такое молчание, что невольно хотелось, чтобы он начал вздыхать, то вдруг начинал хохотать, а то решительно пресекал чтение: «Ну, это не про нас, пропускай абзац». Но я читал всё. Мне казалось, что именно текст отца Николая делает нас такими отзывчивыми, он и в самом деле не воспринимался как обычный текст, а казалось, что я слышу спокойный мерный голос отца Николая, словно он разговаривает с нами. Он ещё без епитрахили, и мы просто беседуем о мире. И я сейчас не себя увидел, вернее сказать, не только себя — я мир увидел. Может, это неправильно: за собой надо следить, но эта исповедь говорила о мире, из которого мы явились. Её надо читать на большой площади. Всем миром. Только соберётся ли площадь батюшку слушать? Так только, где-нибудь между Шевчуком и Земфирой… Вот, если б без них, как ниневитяне[116]… А ведь и правда, времени на покаяние совсем мало. Какая-то ниточка удерживающая. Господи, укрепи тех незнаемых праведников, ради которых держится мир[117]. Долго ли? Разве мы не слышим стук в дверь[118]? Все эти землетрясения, наводнения, ураганы, СПИД, наркотики, нефть — это ли не стук в дверь?

И я читал всё. Даже то, что, казалось бы, и в самом деле отношения лично ко мне не имело. Вдруг представил, что вот сзади большая площадь — и я читаю. Даже то, чего не знаю, читаю. А отец Николай знает. И видит, и ужасается от этого проходящего образа[119]. И скорбит, и молится.

А мир безпечно висит себе на тоненькой ниточке, как ёлочный шарик…

Вот такая получилась подготовка к исповеди.

Мне приходилось задумываться, особенно по молодости, в чём, собственно, талант писателя? Ведь вот обычные слова: «Мороз и солнце — день чудесный!»[120] Ну никаких замысловатостей, чего-то необычного или поражающего глубинной мыслью. Но это так пробирает и такой сразу восторг в душе! Сразу всё видишь: и мороз, и солнце, да и всю искрящуюся округу. А сколько любви здесь к родине, вообще ко всему Богом устроенному миру! Так в чём талант? Что слова какие-то незнакомые или трудно расставить их в правильном порядке? Нетрудно. Вот и пишут сейчас все, кому не лень. А любви к миру не имеют. К себе, разве что. Но вот пусть талантище и пусть любовь. Как эта любовь оживает во мне через бумагу и краску? Я же чувствую её. Или — «нет, ребята, я не гордый, не загадывая вдаль, так скажу: зачем мне орден, я согласен на медаль»[121]. И здесь — любовь. А вот — «жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы»[122], «но надо было продолжать жить и исполнять свои обязанности»[123]. И ведь и здесь — тоже. Свет русской литературы всем светит. О, русская литература, можно бесконечно множить примеры, но в чём секрет? Как передаётся эта живая любовь через мёртвое дерево и высохшую краску? Как надо любить, если даже через века я чувствую эту любовь: «Не пора ли нам, братия, начать словесы…»[124] — и не могу не откликнуться на неё?!

Талант не в искусном обращении со словом, не в препарировании и ломании строчек, не в придумывании форм, наворачивании сюжета и так далее, и тому подобное, чем чаще всего гордятся пииты. Это, конечно, бывает даже и любопытно, но главное — Любовь. Будет Любовь — даст Господь и Слово.

С этим я и благодарно уснул.

День седьмой

1

Спал я весьма чутко, возбуждения прошедшего дня, видимо, сказывались, а может, не хотелось проспать? И мне всё время слышался за окнами шум: то казалось, что это дождь, то слышались подъехавшая машина и какие-то голоса, то казалось, что всё это мне снится. Когда же показалось, что скрипят половицы в коридоре, я вытянул руку из тёплой спальной норки и посмотрел на часы: через десять минут должен запиликать будильник. Я подивился и обрадовался: это ангел упреждает меня — вставай, вставай, скоро Литургия в Ксилургу. И мне хотелось торопить день, хотелось быстрее войти в него и жить им. Я поднялся и стал одеваться. В это время раздался стук в дверь, негромкий и уверенный, как условный сигнал.

— Да-да, уже встали! — отозвался я.

И всё, что слышалось вне стен комнаты, исчезло. Зато ожило у нас. Взялся за свои часы и сел на кровати Серёга, заворочался отец Борис, до хруста потянулся Алексей Иванович.

— Что, Сашулька, на исповедь уже?

— Умываться.

Когда я вернулся, окончательно проснувшийся и открытый наступающему дню, спросил:

— А слышали, как ночью машина приезжала?

Алексей Иванович ещё не поднимался и печальным кошачьим взглядом наблюдал за мышиной вознёй в комнате.

— Ты, Сашулька, окончательно съехал, — отозвался он. — Забыл вчерашний лес-то? Какая тут машина?

И правда, какая мне разница, и я пошёл в церковь. Было темно. Грузно передвигаясь от подсвечника к подсвечнику, свет возжигал отец Мартиниан. Я следом за ним обошёл иконы и встал на своё (уже «своё»!) место. Я ждал отца Николая. Вот он выйдет, начнёт исповедовать и можно будет пересказать всё-всё, чтобы… чтобы что?.. Где-то глубоко-глубоко я почувствовал что-то нехорошее в желании исповедоваться именно отцу Николаю. Почему? Неужели потому, что хочу рассказать ему о себе, а не исповедоваться? Да, мне хочется, чтобы он, узнав меня, наставил, подсказал, объяснил, но разве это исповедь? Да, это исповедь, убеждал я себя, глуша нехорошее чувство, я для этого добирался до Ксилургу, для разговора с отцом Николаем. И опять кольнуло — «для разговора», а сейчас — исповедь.

Вышел из алтаря отец Николай, несколько секунд смотрел в пробитую жёлтенькими огоньками темноту.

— Поисповедуешь, что ль… — обратился он к отцу Мартиниану без всякого знака вопроса.

— А где?

— Да где хочешь. Вон у окошка можно. А ты, — это уже отцу Борису, — давай, что там у тебя, облачайся.

Отец Борис, показалось, подскочил от радости и бросился в комнату.

А я и не заметил, как собралась братия. День поскучнел. Я с завистью смотрел на пробежавшего в алтарь отца Бориса и думал о своём недостоинстве — отец Николай исповедовать не будет, он будет служить с отцом Борисом. А вот он достоин. И что я взъелся на него? Хороший же. Молодой только. Оттого и суетливый. А так, очень даже хороший. Не каждого Господь приведёт на Афон да ещё сослужить старцу в самом древнем русском ските. А я… А кто такой я?..

Разве отец Николай не видел, как я хотел с ним поговорить? Значит, не достоин. Я нищ, я наг, я слеп… Я вот других упрекаю, Алексея Ивановича извёл, над отцом Борисом потешаюсь… Я стал припоминать своё, и чем дольше припоминалось, тем явственнее становилось, что не требовать и обижаться должен, а благодарить, что вообще жив и Господь на Свою Святую Гору допустил.

Священники вышли к царским вратам и помолились перед службой. Отец Николай и отец Борис прошли в алтарь, а отец Мартиниан посмотрел на нас, и у меня в голове — хотите верьте, хотите нет — чётко высветилось: «Страшно впасть в руки Бога живаго»[125].

— Пошли, — выдохнул отец Мартиниан, и я понял, что никакого причастия сегодня не будет.

И поделом.

Отец Мартиниан, отодвинув вязанки свечей, встал у окна, положил на подоконник Евангелие, раскрыл канонник и, помолчав немного, предупредил:

— Помолимся для начала.

Читал он так же, как и вчера, словно сам каялся. И снова отдельные слова падали точно и только углубляли то, что вспомнилось мне. Я только пыль стёр — и ожила картинная галерея, а он пробивал стену, на которой висели картины, и невольно виделось глубже и дальше. Я, конечно, догадывался, но видеть так явно и осознавать, что это в тебе…

— Ну?

Я и не заметил, что отец Мартиниан закончил молитвы, теперь был слышен голос Володи, читающего часы.

Алексей Иванович подтолкнул меня, я шагнул, и тяжёлая рука пригнула меня к Евангелию. Отец Мартиниан склонился ко мне.

Он вздыхал и сокрушался вместе со мной, когда меня начинало заносить, останавливал, когда я запинался, подбадривал, где я не находил слова, говорил за меня…

Когда он разрешил меня и снял с головы епитрахиль, рубашка на мне была мокрой, озноб несколько раз пробирал меня и несколько раз жаром покрывалось тело. Но всё это было внешне и не волновало меня. Внутри я был выметен и прибран.

Я сложил руки под благословение. Отец Мартиниан разогнулся и благословил. Я всё не отходил.

— Гм, — то ли спросил, то ли приободрил отец Мартиниан.

— Батюшка, а причаститься можно?

— Причащайся.

Именно в этот момент я решил и продолжаю утверждать по сей час, что не встречал на земле человека добрее отца Мартиниана.

Я поднял глаза — тьмы за окном не было, свет проник в неё, и она таяла, как тает обогретая ладонью льдинка.

Из алтаря донеслось:

— Благословенно Царство Отца и Сына и Святаго Духа…

Тяжело переваливаясь, прошёл на правый клирос отец Мартиниан. Я мельком глянул в сторону Алексея Ивановича — он стоял тихий, умиротворённый и благодарный.

Уже после я долго думал, в чём лично для меня было чудо Литургии в Ксилургу? Ведь не только в том, что было полное ощущение, что я тоже реально участвую в богослужении вместе с отцом Борисом, отцом Мартинианом и архимандритом Николаем. Мне доводилось быть во время Литургии в алтаре, но никогда у меня не возникало чувства простоты и равности моего участия в службе. Пусть моё стояние возле стасидии и слабая молитва были каплей общей службы, но она была значима, как значима каждая капля, без которой не может быть полна чаша.

Впрочем, во время службы я ни о чём таком не думал. А недавно пришёл с вечерней службы — тут болит, спина изнылась, а когда батюшка загнул проповедь на полчаса, так я вообще занервничал, а сам думаю: как же на Афоне-то служилось легко и просто. Службы нисколько не тяготили, наоборот, была радость предстояния. Куда это ушло? Конечно, я виноват сам. Дом был выметен. Но чем я начал заставлять его по возвращении? Да тем же, что оставил, уезжая на Афон! Впрочем, не будем о грустном. Лучше — о службе.

Удивительное дело, сейчас, вспоминая, я никак не могу объяснить следующее: когда подходил к Чаше, я был уверен, что наступило утро, настолько было светло в храме, что я хорошо и ясно видел окружающее. И в то же время, когда служба закончилась и мы отправились с Алексеем Ивановичем на очередное картофельное послушание, то, выйдя на минуту за стены монастыря, увидели яркую полоску, разделяющую небо и землю. И это изумительной красоты сочетание красок густого синего и пламенно-жёлтого заставляло замереть и некоторое время завороженно следить за расширяющейся полоской света. Солнце только собиралось явить себя миру. Но я же точно помню, что читал в храме благодарственные молитвы, ясно видя текст, и это не мог быть свет только свечей.

Не могу объяснить.

С чтением благодарственных, кстати, накладочка вышла. Отец Николай вышел из алтаря — светлый, лёгкий, словно чудовищной силы напряжение сошло с него.

— Читать-то можете? Читайте благодарственные, — и кивнул на большую крутящуюся подставку, на которой были разложены книги, по которым велась служба. Я шагнул к ней (точно помню, что всё было ярко освещено), сразу увидел молитвы по Святом причащении. Но шрифт показался мелковат, к тому же, я был без очков.

Я самочинно бросился в комнату и тут же вернулся в очках и со своим молитвословом с крупным шрифтом. И, не отдышавшись, стал читать. Читал я вдохновенно. Бывает такое: сделаешь что-нибудь и чувствуешь — хорошо сделал. И тут было такое же чувство. Впрочем, я вообще тогда после причастия был само ликование.

Единственное, помню, запнулся, когда соображал, какую Литургию служили, Иоанна или Василия. Решил, что, несмотря на всю праздничность, Иоанна, никто меня не поправил, так что, выходит, угадал.

В общем закончил я и поднял радостные глаза на отца Николая.

— Что читал-то? — спросил он.

— Благодарственные молитвы, — несколько опешил я.

— Всё на ходу сочиняют, всё на ходу…

Я растерялся: что я не так читал? И произнёс:

— Зато от чистого сердца.

— Эх, одно слово: сочинители, — и пошёл себе, оставив меня в ещё большей растерянности.

2

Теперь мы отправились на кухню, по дороге ещё полюбовавшись восходом.

На кухне было светло, но там, понятное дело, был электрический свет. Но в храме-то электричества не было! Ладно, это я опять о свете. Пусть для меня это останется загадкой, а пока про кухню, на которой нам довелось узнать много чего любопытного.

Руководил нами Володя. Все пребывали в приподнятом, весёлом расположении духа, хотелось делиться этим состоянием, весь мир хотелось обрадовать. Но мир ещё спал. Так что мы были предоставлены друг другу. Но как делиться бывшей в нас радостью, мы опыта не имели, нужных слов не находили, всё, что подсовывал ум, выходило плоско, ущербно и ничтожно по отношению к тому, что было в нас, умения же молчать мы не имели тем более, и потому пустословили.

Ну, поначалу мы только изливали восторги от Афона вообще и от Ксилургу, в частности. Слегка польщённый нашими словесами, Володя кивал головой и, когда мы заговорили о мечте, что-де хотелось бы и на саму Гору взойти, он отмахнулся:

— Да ладно, тут везде святость. Для этого необязательно на Гору забираться. Только разве что любопытства ради. Я вон третий год на Афоне и не стремлюсь. Мне рядом со старцами хорошо.

Вроде, говорил он искренне, но я не мог представить, как это быть на Афоне и не желать попасть на саму Гору. Я понимаю, что недостоин, но мне хочется заслужить это достоинство. И потому такой отзыв о Горе, как показалось, несколько пренебрежительный, задел. Вспомнились лиса и виноград. Но я постарался мирскую мерку отбросить и подумал: а если бы у меня был выбор — провести день с отцом Николаем или сходить на Гору? Конечно, я бы остался с отцом Николаем. Собственно, я и выбрал. Вернее, не «я» и не «выбрал», а милостью Божией вышло для меня полезное: я попал не на саму Гору, о которой мечтал, а к отцу Николаю в скит Ксилургу, о существовании которого ещё пять дней назад не имел ни малейшего представления.

Не знаю, о чём задумался Алексей Иванович, но мы примолкли. Наше затишье вдохновило Володю, а может, наши позы, склонённые над картофельными очистками, напомнили почтительно внимающих всякому слову новобранцев, и он, взмахнув ножом, которым резал рыбу, словно дирижёр, требующий внимания, изрёк:

— Отец Николай — это раб Божий. Таких тут единицы.

Мы и не пытались спорить, а ещё усерднее заскоблили картошку. Володя вдохновился ещё больше.

— Он же провидец. Вот вас, например, никто не ждал, и я ещё удивился, чего это отец пошёл печку растапливать в комнате. А он уже днём знал, что вы придёте. И про мир он всё знает, и ни на какие лица не смотрит. Когда Путин привозил вашего будущего президента, ну, этого… как его…

— Вообще-то у нас выборы зимой, а пока пять кандидатов, — робко заметил я.

— Да нет, — Володя отмахнулся от пятёрки, как от мухи. — Того, который будет… Он привозил его старцам нашим показать и благословиться… Простая же фамилия…

Я, кончено, слышал, что Путин недавно был на Афоне, но писали об этом мало, я ещё подумал, что не освещают его поездку на Афон потому, что тогда нашим СМИ пришлось бы и Христа, и Крест поминать, причём в истинных смыслах, а от этого их так, поди, закорёжило, что решили умолчать. Впрочем, для обывателя давно стало привычным: о чём пишут много и с помпой (съезды там, выборы, заседания, новые программы, награды) — дело безполезное и его, народа, не касающееся, а вот о чём говорят вскользь — это главное и есть. Но в тот раз даже вскользь-то не упоминали, поэтому я никак не мог припомнить, с кем же Путин был на Афоне? А тут, выходит, он сюда под благословение нового президента привозил, которого нам ещё, между прочим, как бы выбирать.

Честно говоря, именно в эту минут я и полюбил Путина. И многое, чего я никогда не понял бы из его поступков и не принял бы, и понял, и принял.

— Иванова или Медведева? — спросил я.

— Вот, точно — Медведева! Он маленький такой, приехал сюда, стоит, как школьник, а отец Николай ему: «До каких пор будете американцев слушаться?!» А тот так, извиняясь: «Да мы уже не слушаемся, меняется всё…».

Мы с Алексеем Ивановичем уже как с минуту перестали чистить картошку и следили за взмахами Володиного ножа.

— Ух и задал тут ему отец Николай! — Володя заметил наконец наши лица и перестал махать ножом.

Пауза затягивалась.

— Ну, и как? — спросил Алексей Иванович. — Благословил?

— Нормально, — отозвался Володя, вновь занявшийся рыбой, и утешил: — Хороший президент у вас будет[126].

Во всём этом меня задели две вещи. Во-первых, обращение «у вас», которым подчёркивалась отделённость России от Афона, а мне-то до этого казалось всё здесь настолько русским, что Ксилургу я ощущал самой что ни на есть российской глубью, откуда тянутся корни[127]. Не сам корень, а откуда тянется. А второе — показалось, будто Володя считает, что нас и в самом деле волнует, кто будет президентом. Я вообще стараюсь не переживать из-за тех вопросов, на которые никак не могу повлиять. Хотя, бывает, всё равно переживаю. За Сербию, например. А что толку от переживаний? Надо было брать ружьё, бросать семью и ехать за тридевять земель? Но это ничего не решало, только добавилось бы испытаний и трудностей для семьи. Если бы я мог увлечь за собой… на доброе дело… А откуда я знаю, доброе оно или нет? Я уже сколько раз убеждался здесь, на Афоне, что ничего не знаю, каждый мой шаг — шаг слепого котёнка.

Молиться надо. Учиться молиться.

— А старцы… Много сейчас на Афоне старцев? — спросил я.

Володя, по-моему, даже обиделся.

— Вот отец Николай — старец, самый настоящий.

— Это — да. А ещё?

— В Пантелеймоне — отец Макарий. Тоже — раб Божий.

— Мы у него исповедовались, — вставил я.

— А ещё там есть раб Божий Олимпий — чудеснейший человек.

— Олимпий? — переспросил я. — Это не тот ли, который нас встречал и по монастырю водил?

— Да-да, а вы знаете, кто он? Он — академик, известный реактивщик.

— Как это — «реактивщик»?

— Он реактивные двигатели разрабатывал. Всё, что сейчас летает, через него проходило, а вот здесь теперь следит за поминовениями, паломников принимает[128].

Я был поражён. Не знаю уж, насколько «всё, что летает», проходило через отца Олимпия и действительно ли он академик, но то, что это весьма образованный человек, угадывалось сразу — и какая степень смирения! Человек, поди, для космоса двигатели конструировал, а тут ходи с толпой неслушных паломников, рассказывай им, чем византийское время отличается от европейского. А может, это и поважнее космоса? Да и не только про время он нам рассказывал. Я с благодарностью вспомнил всю нашу экскурсию по Пантелеимонову монастырю и быстрого отца Олимпия, с доброй улыбкой рассказывающего нам об Афоне и сокрушающегося, что мы то и дело задерживались и не поспевали за ним. И мне стало понятно, откуда эти быстрота и сокрушение: он так много хотел рассказать нам…

— А недавно у нас ещё один старец объявился, — тем временем продолжал Володя. — Хватит картошки-то.

Он, явно выдерживая паузу, занялся супом. Побросал в кастрюлю крупные куски рыбы, стал резать картошку.

Наконец Алексей Иванович спросил:

— Как так — объявился?

— А сам себя объявил, — живо откликнулся Володя и, насладившись нашими лицами, воткнул нож в разделочную доску и стал рассказывать про бизнесмена, который, оставив мирское, пешком пришёл на Афон аж из Владивостока и поселился в самом труднодоступном месте — на Каруле[129], а недавно был пострижен в Великой лавре с именем Афанасий.

— А-а, я читал о нём, — вспомнил я. — У игумена N[130].

— Вот-вот, — остановил меня Володя, недовольный, что я перебил его, а более — тем, что не удалось удивить нас. Володя вытащил нож из разделочной доски. — У него нож — вот такой, — тут Володя чем-то напомнил рыбака, — и по лезвию надпись: «Живый в помощи».

Мы опять открыли рты — и пошёл Володя рассказывать… Я еле сдерживался, чтобы не улыбаться, настолько умилителен и непосредственен был Володя. Сам-то он, конечно, ничего этого не видел, но на Афоне — свои легенды. Да и при разговоре отца Николая с Медведевым, если и был такой, вряд ли Володя присутствовал, а попробуй выскажи сомнение, так он тут же начнёт показывать, где стоял отец Николай, а где — Медведев, ещё, поди, припомнит, что тот держал в руках какую-нибудь папку с гербом. Я и сам такой, люблю, грешным делом, сочинительство!

— Здорово! — не удержался я от оценки Володиных рассказов, хотя, конечно, наибольшее впечатление производил сам Володя.

— Выйду я, — стараясь не рассмеяться, выдавал Алексей Иванович и попятился к выходу.

Я было напрягся от того, что остаюсь с Володей один на один, но в дверях Алексей Иванович столкнулся с отцом Борисом и Серёгой.

— О! — обрадовался отец Борис. — А мы думаем, где вы? А что вы тут делаете?

— Картошку чистим, — весело ответил Алексей Иванович и вышел.

— А чего нас не позвали? — огорчился Серёга.

Я махнул рукой: ладно, мол, нам не в тягость, даже в радость хоть чем-то послужить скиту. И тут же подумал, что Серёга как раз и огорчился оттого, что не позвали послужить. Он и так нынче более всех пострадавший: мы с Алексеем Ивановичем причастились, отец Борис сослужил отцу Николаю, а Серёге только кусочек просфорки достался.

Володя тоже почувствовал желание Серёги и не стал гасить порыв:

— Мы ещё посуду не мыли.

Я уступил Серёге самое почётное — огромную чугунную сковородку, а сам взялся за чашки.

Отец Борис подсел к Володе и ласково попросил:

— Расскажите что-нибудь об Афоне.

Я чуть чашку не грохнул. Мельком взглянув на набирающего в грудь воздуха Володю, я подмигнул Серёге, кивнул на недомытые чашки и бочком потёк к выходу.

— Афон — это Святая Гора, — услышал я за спиной, и вдруг лукавый сразу подбросил картину, как отец Борис достаёт блокнотик и начинает записывать. Тут я не удержался и рассмеялся. Слава Богу, что уже был на улице.

3

Чего ржёшь? — из фиолетовой гущи возникли тень и голос Алексея Ивановича. — Пойдём я лучше тебе чудо покажу.

Он повёл меня сквозь завалы, россыпи строительного мусора, провалы в стене, и вдруг мы оказались на площадке, за которой ничего не было — только ночь и алый порез вдоль её тулова, откуда медленно вытекал свет. В какой-то момент тёмные тона отступили и ничто уже не сдерживало рождение дня. Стали различимы лес, горы, даже показалось, что вдали белеется Карея.

— Здесь, что ли, куришь?

Алексей Иванович глубоко и разочарованно вздохнул.

— Ладно, ладно… Спасибо, что позвал. Это было… — я искал слово.

— Это уже было… — досказал Алексей Иванович и снова вздохнул, только теперь не разочарованно, а словно хотел вобрать в себя всё это окружающее благолепие, тишину и мир.

— Пойдём, — позвал я. — А то Володя никогда не докончит уху.

Всегда готовое воображение представляло сидящими на кухне с открытыми ртами отца Бориса и Серёгу и размахивающего перед ними ножом Володю, то ли отражающего набеги янычар, то ли поборников ЕС. Однако реальность в очередной раз подтвердила, что особо доверять воображению не следует: никакие страсти кухню не будоражили. Володя руками не махал и был без ножа. Отец Борис писал в блокнот, а Серёга стоял рядом и внимательно следил за надписью. Вкусно пахло жареной картошкой и разваренной рыбой.

— …если что, его и найдёте, это — раб Божий, — заключил Володя. — Ну, всё готово, пойду отцов позову.

Когда он ушёл, отец Борис сообщил:

— Записал, к кому нам в Ватопеде обратиться.

Мы с Алексеем Ивановичем переглянулись: так, мы уже и в Ватопед идём, впрочем, этого следовало ожидать, из Ксилургу нам уходить вместе и не в разные же стороны… Мы присели за накрытый стол, а отец Борис стал делиться полученной информацией.

— Представляете, отец Мартиниан уже сорок лет монахом! Сначала был в Псково-Печерской лавре и хорошо помнит самого Иоанна Крестьянкина[131]! А здесь, на Афоне, уже более тридцати лет!

Я механически отнял в уме тридцать с лишним лет и обмер. Так это что же получается, он был одним из тех монахов, которые первыми при советской власти поехали из России на Афон? Пантелеймон вымирал тогда, а греки всячески препятствовали пополнению его. Оставалось совсем немного старых монахов, которые с трудом могли выполнять лишь самые простые хозяйственные работы. И вот с великим трудом в конце шестидесятых годов удалось испросить разрешение на переселение на Афон трёх русских молодых монахов. Пока тянулась волокита с документами, один заболел, другой заболел уже на Афоне и вернулся на родину, остался один… и это Мартиниан? Его образ вырос у меня сразу до Пересвета, как того благословил преподобный Сергий спасать Русь, так и этого — Иоанн Крестьянкин спасать Русик.

— …А отец Николай здесь с начала семидесятых…

Правильно, следующая отправка на Афон была в семьдесят четвёртом году[132].

Это же как раз те, кто сохранил русский Афон!

А вот и они. Просто вошли, словно гости… Ну, не совсем, конечно, как гости, а как будто мы тут им праздник устроили: картошку почистили, стол накрыли… Трудно объяснить, но как-то не по-царски они вошли. А для меня после того, что поведал о скитниках отец Борис, достоинство их было не ниже царского.

Мы встали из-за стола, уступая место. Отец Николай положил камилавку на полку, повесил накидку.

— Помолимся.

Володя снял с плиты кастрюлю и водрузил на стол. Все ждали, пока положит себе ухи отец Николай. Тот налил половник, положил кусочек рыбки. И все остальные налили по половнику и положили по кусочку рыбки.

Уха получилась изумительная. И это при той простоте, когда Володя побросал в кастрюлю рыбу, картошку, сказал им «варись», ну, перекрестил ещё. Но не уха занимала. Я снова сидел одесную отца Николая и теперь ещё острее переживал, что вот совсем скоро мы съедим эту чудную эху, съедим картошку, попьём чаю… и надо будет уходить…

Все молчали, только ложки брякали о тарелки.

— Накладывайте ещё, — сказал отец Николай.

Но никто не потянулся к кастрюле. Отец Николай вздохнул и зачерпнул ещё подполовника, тут уж и мы взялись — уха действительно была великолепна. Так же ели и картошку — ждали, чтобы положил себе отец Николай (тот скребнул ложку), потом отец Мартиниан, и никто не смел брать добавки, пока отец Николай чуть не приказал:

— Берите-берите, я лучше чайку, — и взял из плетёной корзиночки сушку.

Отхлебнув, он обратился к отцу Мартиниану:

— Ты смотри, отец, как к нам последнее время писатели зачастили, к чему бы это?

Отец Мартиниан что-то гукнул, не отрываясь от тарелки.

— Ну да, — согласился отец Николай и пояснил нам: — Тут недавно ваш главный заходил.

Мы напряглись: кто это у нас главный писатель?

— Кто у вас главный… — повторил отец Николай. — В Москве-то…

— Ганичев, что ли? — неуверенно, как студент, не верящий, что ответ может быть таким простым, предположил я.

— Да-да, Валерой зовут. Был тут недавно. Обещал помочь проповеди напечатать. Добирайте картошку-то.

Я дерзостно подумал: а не на одной ли койке ночевал я с Председателем Союза писателей России?

— Отец Мартиниан, а вы отца Иоанна Крестьянина застали в Псково-Печерской лавре? — встрял в завязывающуюся было беседу о судьбах русской литературы отец Борис.

Отец Мартиниан нимало не озаботился вопросом и продолжал есть.

— Я ведь тоже в лавре жил… — пытался поддержать тему отец Борис. — Только уже не застал его… Впрочем, я и недолго был в лавре… Потом я переехал в N, потом… а вы не знали такого-то?..

— Отец Иоанн его сюда и благословил, — произнёс отец Николай и продолжил: — К нам так-то редко приходят, это в последнее время засуетились что-то, когда наш скит едва грекам не отдали.

— Да вы что? — изумился отец Борис. — Разве такое можно?

— Всё возможно. Видели, как тут сейчас строится всё? Такие деньги Европа вбухивает. Физически уничтожить не могут, так они цивилизацией своей выдавливают.

— Ничего, — вдруг подал голос Алексей Иванович, — пока отец Мартиниан, — чувствуется, Алексей Иванович Мартиниана тоже полюбил, — и вы, батюшка, в строю, никто вас отсюда не сдвинет.

— Ну да, вон он какой могучий. Сто с лишком килограммов. Только вот ноги последнее время болят.

Отец Мартиниан, доев, отодвинул тарелку и взял соответствующую кулаку огромную кружку, отхлебнул и улыбнулся:

— Пока ходят…

И это прозвучало как «не дождётесь».

— Вот-вот, — улыбнулся и отец Николай. — У нас почти договорились о передаче Ксилургу грекам, но пока удержали…

— Неужели совсем нет помощи? — снова удивился отец Борис.

— А вы посмотрите, что в мире творится.

И вот, удивительное дело: отсюда, с Афона, весь мир виделся, как, ну, я не знаю, муравейник, что ли, какой-то — всё перед глазами. Вон бревно тащат, вон дерутся, а вон жрут кого-то, и всё мельтешение, суета, непонятно чему подчинённая. И ведь создаётся ощущение некой разумности кажущихся разрозненными и бессмысленными действий — вон ведь какая пирамида получается…

На Афоне вообще зрение особенное. Вот Афона вот весь мир. Не Россия, не Америка, не Европа или Китай, а — весь. И тут понимаешь, что, по большому счёту, никакой разницы, если смотреть с Афона, между Россией и Америкой нет. Это ведь страшно понять. А признать — ещё страшнее. Мы привыкли считать, что отличаемся от Америки и обязательно — в лучшую сторону. Мы, мол, духовнее. Мы, русские, — душа мира. Ан нет — мы такая же часть единого мира. И нам ведь тоже хочется, чтобы на Афоне были хорошие дороги, хорошие гостиницы, чтобы можно было заплатить, приехать, отдохнуть, ну, помолиться заодно уж.

И я — часть мира. Втянутая, вовлечённая — неважно. Но — часть, которая и не стремится отречься от него, поругиваю порой, но исполняю всё, что мир требует, и продолжаю жить по его законам, а не по благодати…

Мы не верим в благодать. Она для нас эфемерна, нереальна. А закон — реален, это вам любой юрист скажет.

А на Афоне живут по благодати. Вот и вся разница.

Но неужели в мире совсем нет благодати?

— Всё возможно, — повторил отец Николай. — Ну, допивайте да будем вас провожать: гостям-то два раза рады. Мы отдыхать по кельям, а вы — дальше. Вы куда, в Ватопед?

— Хотелось бы, только, говорят, туда просто так не принимают.

— Примут, куда денутся…

— Здесь же недалеко? Мы по карте смотрели, часа два идти?

— Тут всё рядом… Вон, приезжали к нам в прошлом месяце гости, звонят: мы уже на пристани, часа через два будем. Я им говорю: дай Бог, чтобы через семь добрались. Так и вышло: ходили, плутали, и дорога, вроде, знакомая, а так через семь часов только и пришли.

— А у вас сотовый есть? — спросил отец Борис.

— А как же, — и отец Николай, словно фокусник, извлёк из недр подрясника чёрную коробочку.

Чёрный прямоугольник (чуть не сказал «квадрат») так дико смотрелся в руках старца. Не то чтобы эта вещь вдруг разрушила всё очарование Ксилургу, но она казалась неуместной, лишней, как рояль на деревенской свадьбе.

— Только я им не пользуюсь, так, эсэмески шлют мне…

И слово «эсэмески» не ожидал я услышать от старца. А с другой стороны, что такого? Владеет терминологией.

— Помолимся.

Мы встали из-за стола. Помолились. Вышли на улицу. День был чист и прозрачен.

— Идите костницу посмотрите — очень полезно, — предложил отец Николай и объяснил, как выйти за монастырь и как спуститься в небольшой подвальчик. — Там открыто, — добавил он.

Это оказалось как раз недалеко от площадки, с которой мы наблюдали рождение дня.

— Пойдём, — потянул я товарища, заметив, что тот мешкает.

— Я был там уже… — немного виновато признался Алексей Иванович.

— Когда?! — Я и в самом деле возмутился: как он мог скрыть от меня и сам, втихаря!

— Возвращался утром, и отец Николай тут стоит. Думаю, он догадался, куда я ходил. Только ничего не сказал, а отвёл в костницу. Ты иди, а мне поговорить с ним надо…

Последнее меня возмутило ещё больше: он уже и «поговорить» договорился — и опять втихаря! Он, значит, будет беседовать (я покосился — отец Николай присел на лавочку, стоявшую у дверей трапезной, и гармонично вписался в благодатную картину чистого и прозрачного дня), а я, значит, — в костницу. Я тоже хочу поговорить со старцем!

— Иди, иди, — так, чтобы слышно было только мне, говорил Алексей Иванович.

— Ну, вы идёте?! — прикрикнул из разлома в стене отец Борис.

Если мы сейчас пойдём к старцу вместе, то Алексей Иванович никогда не скажет ему то, что скажет без меня. И тот не скажет ему того, что надо знать только ему.

— Идём! — крикнул я и поспешил за отцом Борисом.

4

Костница[133] не произвела на меня впечатления.

Может, оттого, что не удалось поговорить со старцем, а Алексею Ивановичу удалось. Какая-то чуть ли не юношеская ревность терзала меня. И потому, что я понимал, насколько глупы и мелочны юношеские обиды, а теперь вот эта глупость и мелочность всплыли во мне, было ещё досаднее.

В общем, костницу такой я и представлял. Сложенные в кучу черепа, над ними надпись: «Мы были такими, как вы, вы будете такими, как мы». Ну, и ещё достаточно свободного места, ещё на пару таких пирамид хватит. В уголке стоял аналой, висели иконы, горела лампада, стояла подставка под книги. Видно было, что здесь часто молились. Мне даже представилось, что, может, в храме братия служит только по воскресным и праздничным дням, а так молится здесь. Замусоренный умишко сразу извлёк «бедного Йорика», хотя, впрочем, почему «замусоренный»: «Где твои губы, где твои улыбки, где твои шутки»? — между прочим, весьма христианский текст. Я сфотографировал отца Бориса и Серёгу на фоне черепов и стал выбираться наверх.

В костнице удивило, пожалуй, лишь то, что черепа, сложенные в пирамиде, показались маленькими, как бы детскими, младенческими… И потом — их была целая пирамида, а живых в Ксилургу — три человека, тоже не вязалось, словно эти детские черепа были нездешние, специально явленные тут для пущей молитвы скитникам. «Это вифлеемские младенцы, — отчего-то подумалось мне, — и число примерно то же».

Мне, конечно, хотелось пойти побыстрее к сидящему на скамеечке у трапезной отцу Николаю, но я понимал, что это лукавый меня торопит, чтобы явился в самый неподходящий для Алексея Ивановича момент. И я пошёл на открытую площадку. Солнце уже поднялось высоко и старалось вовсю — день обещал быть жарким. Вот ведь какая тенденция: как в греческий монастырь идём — солнце, как в русский — так дождь.

И ещё я подумал, что Алексею Ивановичу беседа со старцем нужнее. У меня-то что: дома — слава Богу, сын не болеет, в храм ходит, вот теперь девочку ждём, жена как раз ушла в декретный… Работа… а что работа… Хотелось, чтобы работа стала служением. Но от кого это зависит? От меня. В конце концов, служить можно на любом месте, куда бы ни поставил Господь.

Мне бы исполнить. А вот — что исполнить? В чём моё задание на Земле? В том, что оно есть, я не сомневаюсь, иначе зачем бы мне и появляться на свет. Но вот в чём промышление обо мне? Ведь чтобы исполнить, надо знать. Или не обязательно?

С другой стороны — чего мудровать-то: не убивай, не прелюбодействуй, не кради, не лжесвидетельствуй, почитай отца и мать и люби ближнего своего, как самого себя[134]. Всё просто. Но всегда хочется узнать: чего ещё недостает мне?

А ведь страшно услышать конкретный ответ, потому что придётся исполнять.

И так ли уж я не убиваю, не прелюбодействую, не краду, не лжесвидетельствую, почитаю отца и мать, про ближних вообще говорить нечего…

— Красота-то какая!

Я обернулся и увидел счастливое лицо отца Бориса. И такой он был светлый и радостный, что мне стало стыдно за все насмешки над ним, захотелось прощения попросить.

— Сделать бы здесь три кущи, да? — произнёс он, не зная, что сказать.

— Да, — и не стал ничего просить.

— А придётся уходить-то…

— Придётся.

— Ничего, Пётр, Иаков и Иоанн, как ни хотелось остаться, а тоже с Фавора сошли, а свет в них остался.

Я не знал, как реагировать на такое сравнение, и промолчал.

— Когда пойдём-то?

— Да вот Алексей Иванович с отцом Николаем поговорит, да и можно идти.

Зря я, наверное, так с ближним, надо было помягче, можно было ещё потянуть время, но, видимо, ревностный червячок никуда не делся, продолжал точить и завистливо обращаться в сторону лавочки у трапезной, иначе зачем направлять туда другого? То есть, если и мешать, то пусть это буду не я. Но получилось языком — главным врагом моим.

— Вот ведь — везде успевает, — то ли восхитился, то ли возмутился отец Борис.

— Значит, именно ему надо, — попытался я защитить не столько Алексея Ивановича, сколько себя.

— Я бы тоже хотел с отцом Николаем поговорить, — вздохнул Серёга.

Солнце начинало припекать.

— Пойдём, — сказал отец Борис. — Он уже долго разговаривает.

И мы пошли: отец Борис, Серёга и, прячась за их спинами, я.

Старца мы застали одного под сенью балкончика второго этажа в самом мирном расположении духа.

— Сходили? — обратил внимание на нас отец Николай и поднялся с лавочки.

Отец Борис как духовный представитель нашей троицы, стал делиться впечатлениями, получалось у него восторженно и оттого сумбурно, но главное — искренне.

Отец Николай минут пять слушал, потом снял с головы скуфейку и протянул отцу Борису.

— Примерь.

Отец Борис снял свою, передал её Серёге и водрузил на главу скуфью отца Николая. Покрутил головой туда-сюда и констатировал:

— Как раз!

— Вот и носи.

Я думал, отца Бориса разорвёт от переполнивших чувств. Там, на площадке, он хоть про три кущи вспомнил, а тут разводил руками, хватал по-рыбьи ртом воздух, но нужных слов не находилось, наконец, спросил:

— А как же вы?

— Да мне ещё принесут.

— Благословите! — и отец Борис пал на колени.

— Ну-ну, — тот благословил и спросил: — А к чудодейственной иконе прикладывались?

— А у вас есть чудодейственная икона?! — воскликнул отец Борис, и его лицо осветил трепетный страх, видимо, представил, что ему сейчас за скуфейкой и икону пожалуют.

— Пойдёмте.

И мы пошли за отцом Николаем в храм.

Икона находилась на левом клиросе, как раз рядом с ней я стоял службы. Это была большая икона Богородицы в светлом окладе, унизанная ниточками с дарами. Конечно, мы обратили на неё внимание, когда ещё обходили храм в первый раз. Она выделялась даже не множеством ниточек с дарами, а, если так можно сказать, русскостью. Она была печальна и светла одновременно. Самое лучшее в православии никогда не вызывает одного определённого чувства. Их всегда много и они разом касаются тебя — ты только отзывайся. Но вот эта печаль и этот свет вместе — это русское.

— От этой иконы много исцелений, — сказал отец Николай. — Особенно помогает она больным раком.

И он рассказал, что недели не прошло, как звонил ему паломник, бывший у него полгода назад, и тогда, по совету отца Николая, приложивший небольшую иконку к иконе Богородицы. Так вот, жена постоянно прикладывала маленькую иконку к больному месту и — исцелилась! Врачи так и не могут понять, куда уполз рак? Рассказал отец Николай ещё несколько последних случаев исцелений и говорил так светло, и по-детски так непосредственно переживал истории, что его неподдельная радость о каждом выздоровевшем передавалась и нам. Мы тоже радовались и даже перестали удивляться, что смертельный рак в очередной раз «отполз», — так и должно быть, если притекаешь к Богородице с верой и любовью.

— И вы иконочки приложите, у вас ведь они есть…

Конечно, у нас были маленькие пластиковые иконки — отец Николай всё знал.

Мы с Серёгой сбегали в комнату и принесли купленные в Ивероне иконки. Отец Борис тем временем завладел старцем.

Прикладывая иконки к чудотворному Образу, я старался не отвлекаться на беседующих отцов и всё же нет-нет да и взглядывал в их сторону, и то отец Борис мне казался красным, то чуть ли не зелёным, то казалось, что пот стекает по его лицу, и становилось боязно мечтать о разговоре с отцом Николаем.

Я старался думать о людях, которым попадут освещаемые иконки, и всё же не мог не заметить, как отец Борис едва не бегом бросился из храма. Это повергло меня в ещё большее замешательство, и я невольно стал дольше задерживать иконки на Образе. Между тем к отцу Николаю подошёл Серёга. Я пока продолжал прикладывать, но вот и у меня иконки закончились, я поблагодарил Богородицу, отошёл от чудотворного Образа и услышал окончание фразы отца Николая:

— …не всё же тебе деньги считать…

И тут Серёга вытянулся (хотя он и так под два метра), побледнел, потом согнулся и быстро зашептал что-то старцу. Я остановился и вернулся к Богородице.

Вот так, Божия Матерь, не поговорить мне со старцем. А что бы я хотел спросить у него? Что?

А вдруг он мне скажет такое, что и меня в пот бросит. Вон как отец Борис-то убежал. И Серёгу пробрал, видать, бизнесмен, отца Бориса спонсирует… Ну ладно, а мне что такого может сказать отец Николай?

Об этом безполезно размышлять. Когда я только воцерковлялся, то, готовясь к исповеди, рассуждал: вот я скажу то-то и так-то, а батюшка мне вот так, а я ему следующее и придумывал красивые фразы для ответов на предполагаемые вопросы. Но у меня был замечательный духовник — ни разу я не угадал ни одного вопроса, ни ответа, ни совета. И в конце концов отучился загадывать.

Потом так вышло, что я отошёл от своего духовника. Получилось похоже на взрослеющего ребёнка, который начинает мнить себя познавшим жизнь и жаждет собственных решений, зачем ему советы стариков? Даже оправдание придумали: пусть я совершу ошибки, но это будут мои ошибки, и только так, совершая ошибки, можно научиться их избегать… А там новые ошибки…

А зачем их совершать?

Я продолжал любить своего духовника, но стал всё реже и реже встречаться с ним. Потом построили храм возле моего дома и я совсем перестал ездить к нему. Иногда мы пересекались, радостно троекратно целовались, случались и беседы, но они были непродолжительны. Я чего-то боялся, он, видимо, чувствовал это моё желание дистанции и не давил на меня. Стал обращаться ко мне на «вы». После таких встреч у меня всегда оставался осадок неправильности моего поведения. Будто я проскочил мимо соседей по подъезду и не поздоровался.

Почему я решил, что вырос из его наставлений и больше в них не нуждаюсь?

Между прочим, духовник-то, пока я продолжал совершать ошибки, постригся в иноки, а скоро стал скитоначальником.

Вдруг кто-то толкнул меня, я очнулся и увидел, что отец Николай смотрит прямо на меня, а Серёга стоит чуть в стороне, и взгляд его необычный: вроде смотрит в потолок, а такое чувство, что — на звёзды.

Я шагнул к отцу Николаю.

И в это время в храм влетел отец Борис.

— Нашёл! — радостно сообщил он и потряс фотоаппаратом, как Моисей змеёй в пустыне[135]. — Сфотографируй нас с отцом Николаем. — Это он уже конкретно ко мне.

— Тогда идёмте к иконе, — предложил я и спохватился: — А можно возле иконы-то?

— Отчего же нельзя? Щёлкни. У иконы очень даже хорошо будет. Хоть что-то хорошее сохранится.

Нет, что ни говори, а чудесный всё же батюшка! И как он терпел нас! Мы совсем обнаглели: то так сфотографироваться, то эдак, я попросил отца Бориса тоже фотографом поработать. Тут и Серёга перестал потолок разглядывать — присоединился. А отец Николай улыбался, как старый добрый дедушка, которому оставили на попечение младенцев, те по нему ползают, тискают, разве что за бороду не таскают, а ему всё в радость — что с детей взять-то?

Наконец фотографироваться надоело.

— Всё, что ли? — спросил отец Николай и снова посмотрел на меня.

Не знаю, как там насчёт измызганной фразы, что-де «у меня пересохло горло», но я вдруг явно осознал: вот последний шанс поговорить со старцем, и я, сглотнув слюну, пробормотал:

— Нам бы маслица от иконки.

Отец Николай заулыбался ещё светлее, словно я ему что-то приятное сделал.

— Конечно, пойдём, и вы идёмте.

Мы пошли к тому окошку, где исповедовал отец Мартиниан. Я пропустил вперёд отца Бориса и Серёгу, а когда дошла моя очередь, старец весело посмотрел на меня.

— Ещё, что ль?

— Для Алексея Ивановича.

Я взял ещё один пузырёк. Вот как раз здесь я стоял, когда исповедовался.

— Вот что, — сказал я и взял старца за рукав.

Не схватил, а так как-то непроизвольно получилось, что взял именно за край рукава. И старец не отдёрнул руку, а продолжал весело смотреть на меня. Я должен был заговорить первым. Я должен был сделать усилие и переступить что-то, а я не мог понять, что. Тут я заметил, что держу рукав старца, испугался и отпустил его.

— Не знаю, с чего начать…

— Так-так, — подтолкнул меня старец, и я камнем покатился с горы.

Не было в этом движении никакого чёткого пути, я стукался о другие камни, чаще всего больно, сбивался, улетал в сторону, я говорил сумбурно, бессвязно, перескакивая с одного на другое. Это не было исповедью. Это утром я каялся, открывая всё больше и больше в себе. Здесь я хотел открыть мир и как там быть такому, каким я вышел после исповеди и причастия. Я понимал всю глупость моего положения. После открывшегося, после того, как, не скажу, прикоснулся, но увидел, что можно и на земле жить по благодати, иначе, чем в миру, я говорил о своём месте в мире. То есть, я сознательно уходил обратно туда, к больно ударяющим камням. И чем больше я понимал абсурдность своих словес, тем бестолковее становилась моя речь. Я запутался окончательно и замолчал. Камень достиг дна и, подняв облачко пыли, замер. Искрой выстрелило: «А вдруг он сейчас скажет: «Так оставайся», — и что тогда делать? Я ведь должен буду остаться». Не могу.

Старец, как показалось, немного огорчился и склонил голову на бок.

— Откуда ж я знаю, как там быть, это надо на месте решать… Ты вот что, сходи к вашему Владыке, — и обрадовался такому неожиданно пришедшему решению. — В самом деле, сходи — он у вас хороший. Скажешь, от Николая, он тебя примет. Сходи, сходи.

Я растерялся. Так всегда — настраиваешься на что-то вселенское, тут вот я думал, что мне сейчас чуть ли не судьбы мира раскроются, и моя в том числе, а так всё просто. Могло показаться, что старец перекладывает с себя решение, но ведь он уже и решил: иди в мир, и Владыка, то есть епископ, определит твоё место в сегодняшнем мире, и то, что определит, исполняй. Как раб ничего не стоящий[136]. Конечно, мелькнул следом вопрос: а как попасть к Владыке? Ну так отец Николай это тоже решил: «Скажешь, от Николая». И в самом деле, как всё просто в мире, если не городить и не выдумывать.

— Благословите.

Старец благословил и снова порадовался пришедшему решению, и повторил, разгоняя последние мои сомнения:

— Сходи-сходи, он у вас хороший, — и уже ко всем: — Ну, пойдёмте проводим вас, а то и нам отдохнуть пора.

Я повернулся: вот и Алексей Иванович появился — все трое спутников стояли у противоположной стены, ожидая, пока я поговорю со старцем, и я благодарно всем улыбнулся.

Мы зашли в комнату за вещами, всё уже было собрано, я только передал пузырёк с маслицем Алексею Ивановичу и не преминул похвастаться:

— А мы с отцом Николаем сфотографировались у чудотворной иконы.

— А я посуду мыл, — в тон мне ответил Алексей Иванович.

— Молодец! — похвалил я его и добавил: — Господь не оставит тебя.

Все вышли из комнаты, и я окинул её прощальным взглядом, так полюбилась она, более всех комнат, в которых приходилось ночевать на Горе, — и чугунная печка, и койки, и столик с книжками; и тут взгляд уткнулся в лежащий на столике листок с исповедью. Я схватил его и выскочил в коридор. Отец Николай с ключом стоял у двери.

— Батюшка, а можно это…

— Стибрить, что ли?

— Как благословите, стибрить, так стибрить.

Как отец Николай умеет улыбаться! Сквозь бороду-то не видно, но — глаза!

— Бери, чего уж там…

Учитывая, что это единственный документ, вынесенный мною с Афона, привожу его полностью и напоминаю: мне кажется, что текст этой исповеди составлен самим старцем Николаем и, может быть, все ранее исписанные мною страницы и были ради этого листка.

4

ИСПОВЕДЬ С КОММЕНТАРИЯМИ

 

(Краткий перечень самых распространённых в наше время грехов)

 

Я (имя) согрешил(а) перед Богом: слабой верой (сомнением в Его бытии). Не имею к Богу ни должного страха, ни любви, а поэтому: (каяться не умею, грехов не вижу, особо и не стараюсь узнать, что греховно, а что спасительно, не исполняю Его святые Заповеди, не вспоминаю о смерти, не готовлюсь предстать на Суд Божий и вообще равнодушен (на) в отношении к вере, к Богу и своей горькой участи в Вечности):

Согрешил(а); не благодарю Бога за Его милости. Приписыванием успехов себе, а не помощи Божией. (В самомнении и гордыне) надеялся на себя и на людей более, чем на Бога. Непокорностью воле Божией (желаю, что бы всё было по-моему). Нетерпением скорбей и болезней (боюсь страданий, попущенных Богом замой грехи, забывая, что даны они мне для очищения души от них и спасения). Ропотом на свой жизненный крест («судьбу»), на людей, (Бога), обвинением Его в жестокости. Малодушием, унынием, печалью, ожесточением сердца, отчаянием в спасении, мыслями о самоубийстве, попыткой самоубийства.

Согрешил(а): оправдываю свои грехи (ссылаясь на житейские нужды, болезнь и телесную слабость, и что меня в молодости никто не научил вере в Бога). Будучи неверующим(ей), совращал(а) в неверие людей. Посещал(а) места безбожия (мавзолей, атеистические мероприятия…), участием в них. Хулой на Бога и на всякую святыню. Неношением нательного креста. Ношением обуви с крестами на подошве. Употреблением без разбора газет…, в которых было написано имя Божие… Называл (а) животных именами святых: «Васька», «Машка».

Согрешил(а): редким посещением церкви в воскресенья и праздники. Проводил (а) эти дни в работе, торговле, пьянстве, многоспании и развлечениях (от этого бывает помрачение ума, бесстыдство, плотская похоть, ссоры, повреждение здоровья…). Нехождением в церковь (из-за дождя, грязи, мороза… по лености и нерадению). Опаздыванием в церковь и ранним уходом из неё. На службе — согрешил(а) разговорами, смехом, дреманием, невниманием к чтению и пению, рассеянностью ума, хождением по храму без нужды. Проходя по храму, толкал (а) людей, грубил(а). Слушал(а) проповеди с чувством критики и осуждения проповедующего, уходил (а) с проповеди. Редко размышляю о слышанном в храме и читанном в Священном Писании. Во время женской нечистоты дерзала ходить по церкви и прикасаться к святыне (у мужчин — после ночного осквернения).

Согрешил (а): редко исповедуюсь. Совершив грех, не укорял (а) себя и не каялся (лась) сразу (этим доводил (а) душу до окамененного нечувствия). К Причастию дерзал(а) приступать без должной подготовки (не читая каноны и молитвы, утаивая и умаляя грехи на исповеди, без поста, во вражде…). Не читал(а) благодарственных молитв. Не проводил(а) дни Причастия свято (в молитве, в чтении Слова Божия, в благочестивых размышлениях, а предавался(лась) объедению, многоспанию, празднословию…).

Согрешил (а): по лености не читаю утренние и вечерние молитвы (полностью из молитвослова), сокращаю их. Не всегда молюсь перед едой, работой и после. Молюсь рассеянно. Молилась с непокрытой головой, в шапке, имея неприязнь на ближнего. Небрежным изображением на себе крестного знамения, неблагоговейным почитанием св. икон и святынь Господних. В ущерб молитве, чтению Евангелия, Псалтири и духовной литературы смотрел (а) телевизор. Малодушным молчанием, когда при мне богохульствовали, стыдом креститься и исповедовать Господа при людях (это один из видов отречения от Христа). О Боге говорил(а) не благоговейно и без смирения.

Согрешил(а): в жизненно важных вопросах не советовался(лась) со священником и старшими (что приводило к непоправимым ошибкам). Находясь под руководством духовного отца, жил(а) по своей греховной воле. Давал(а) советы, не зная, угодны ли они Богу. Пристрастною любовью к людям, вещам, занятиям… Своими грехами соблазнял(а) окружающих (моим нехристианским поведением хулилось имя Господне).

Согрешил(а): нарушением постов, а также среды и пятницы (они по важности приравниваются к Великому посту как дни воспоминания страданий Христовых). Пресыщением в пище и питии, тайноядением, лакомством (пристрастие к сладкому). Ел(а) кровь животных (кровянку…). В постный день праздничный или поминальный стол был скоромным. Усопших поминал (а) с водкой.

Согрешил(а): совместной{2} молитвой или переходом в раскол (Киевский патриархат, УАПЦ, старообрядчество…), унию, секту. Суеверием (вера снам, приметам, гороскопам…). Обращением к «бабкам» (выливание воска, качание яиц, сливание страха…), экстрасенсам (для чего?). Пил(а) и ел(а) наговоренное ворожеями и экстрасенсами. Осквернял(а) себя уринотерапией. Гаданием на картах (таро…), ворожением (для чего?). Боялся(ась) колдунов больше, нежели Бога. Кодированием (от чего?). Увлечением восточными религиями, оккультизмом или сатанизмом (указать, чем). Посещением сектантских, оккультных… собраний. Занятием йогой, медитацией, обливанием по Иванову… занятием восточными единоборствами{3}. Чтением и хранением запрещённой Церковью оккультной литературы: магии, хиромантии, гороскопов, сонников, пророчеств Нострадамуса, литературы религий Востока, учения Блаватской и Рерихов, Лазарева «Диагностика кармы», Андреева «Роза мира», Аксёнова, Клизовского, Владимира Мегре, Таранова, Свияж, Верещагина, графини Маковий, Асауляк{4}… Понуждением (советом) и другим к ним обращаться и этим заниматься (указать, на что давался совет).

 

Согрешил(а): леностью к труду и ко всякому доброму делу. Не навещал (а) одиноких, больных, стариков, детей в детских домах, заключённых… Желанием телесного покоя, негою в постели. Скорбью, что не могу наслаждаться мирской, греховной, роскошной жизнью. Пристрастием к азартным играм, зрелищам и увеселениям (карты{5}, домино, компьютерные игры, телевизор, кинотеатры, видеосалоны, дискотеки, кафе, бары, рестораны, казино…). Упиванием допьяна, сквернословием, курением{6}, употреблением наркотиков. Слушанием эстрадной и рок-музыки (возбуждает низменные чувства).

 

Согрешил(а): чтением и рассматриванием (в книгах, журналах, фильмах…) эротического бесстыдства и садизма. Смотрел (а) нескромные игры, зрелища, танцы{7}, сам(а) танцевал(а). Принимал(а) участие в «конкурсах красоты», фотомоделей, маскарадах С «маланка «вождение козы», праздник «хеллоуин»…), а также в танцах, сопровождаемых бесстыдством (указать, каким). Не удалялся(лась) от греховных свиданий и соблазна. Замедлял(а) и услаждался(алась) блудными мечтаниями и воспоминаниями прошлых грехов. Похотным воззрением и вольным обращением с лицами другого пола (нескромность, объятия, поцелуи, нечистые осязания тела…). Блудом (половая связь до венчания). Блудными извращениями (рукоблудие (онанизм), позы, оральный и анальный блуд). Содомские грехи (гомо…, лесбиянство, скотоложество, кровосмешение (блудное сожительство с родственниками)…). Торговлей своим телом, сутенёрством, сдачей помещения для блуда.

Следуя безбожным обычаям мира сего, а также желая нравиться и прельщать: стриглась и красилась (этим попиралась заповедь Божия о внешнем виде женщины), бесстыдно одевалась (в короткое, с разрезами, брюки, шорты, слишком облегающее, просвечивающее…). В таком виде, не уважая святыню, дерзала входить в храм Божий. Был(а) нескромен(на) в жестах, телодвижениях, походке. Купанием и загоранием в присутствии лиц другого пола (противоречит понятиям христианского целомудрия). Сознательным соблазнением на грех (какой?).

 

Согрешил(а) прелюбодеянием (измена в браке). Невенчанным браком. Похотливой невоздержанностью в супружеских отношениях (в посты, воскресные и праздничные дни, при беременности, в дни женской нечистоты). В супружеских отношениях допускал (а) извращения (указать, какие). Употреблением противозачаточных{8} средств. Желая жить в своё удовольствие и избегая жизненных трудностей, убивал(а) своих детей (аборты). Советом (принуждением**) других на аборт. Был(а) причиной семейных скандалов, оскорблял(а) домашних… Нежеланием нести совместные обязанности по воспитанию детей и содержанию хозяйства, тунеядством, пропиванием денег, сдаванием детей в детдом…

 

Согрешил(а): губил(а) души детей, готовя их только для земной жизни (не учил(а) о Боге и вере, не прививал (а) им любви к церковной и домашней молитве, посту, смирению, послушанию и другим заповедям Божиим, а также чувство долга, чести, ответственности…, не смотрел(а) что читают, с кем дружат, чем занимаются, как ведут себя.). Наказывал(а) их слишком жестоко (вымещая злобу и раздражение, а не для исправления, обзывал(а), проклинал(а). Своими грехами соблазнял(а) детей (руганью, сквернословием, сплетнями, просмотром безнравственных телепередач, интимными отношениями… в их присутствии).

 

Согрешил(а): непокорностью родителям, старшим и начальникам, оскорблением их. Небрежным уходом за престарелыми (больными) родителями, родственниками…(оставлял(а) без присмотра, пищи, денег, лекарства… сдал(а) в дом престарелых…). Капризами, упрямством, прекословием, своеволием, самооправданием. Леностью к учёбе. Небрежно относился(лась) к своей работе (общественной должности). Свои таланты и общественное положение (работу) использовал(а) не к славе Божьей и пользе людей, а для личных выгод. Расхищал(а) государственную и коллективную собственность. Даванием и принятием взяток, вымогательством (что могло привести к вреду государству и частным трагедиям). Притеснением подчиненных (с какой целью?). Имея руководящее положение, не заботился (лась) о пресечении нехристианских обычаев (разлагающих нравственность народа); обучение в школах безнравственным предметам… Не оказывал(а) посильную помощь Православной Церкви (был(а) равнодушен(на) к засилью православного народа ложными верованиями, не способствовал (а) распространению Православия, не защищал(а) церковные святыни, не оказывал(а) помощи в строительстве и ремонте храмов и монастырей, уборке церковной территории…).

Согрешил (а): осуждаю живых и мёртвых (а своих грехов не вижу). Празднословием (пустые разговоры о житейской суете…). Рассказом и слушанием пошлых и кощунственных анекдотов (о Боге, Церкви и священнослужителях). Неумеренным смехом, хохотом, красованием перед людьми собственным остроумием приводящим их к смеху. Призыванием имени Божия всуе (без нужды, в пустых разговорах, шутках). Осуждением священников, монахов. Слушанием и пересказом сплетен о священнослужителях и церковных делах (этим через меня хулилось имя Божие среди людей). Разглашением чужих грехов и слабостей, клеветой, распространением худых слухов, сплетен. Ложью, обманом, неисполнением обещаний, данных Богу (людям). Божбою, лживой клятвой, лжесвидетельством на суде. Несправедливым судом (оправданием преступников и осуждением невиновных…).

Согрешил (а): воровством (каким?). Сребролюбием (пристрастие к деньгам и богатству). Неуплатой долгов. Жадностью, скупостью на милостыню (а на прихоти, суетные развлечения трачусь не скупясь). Не употреблял(а) излишки своих доходов на душеполезное (милостыню, покупку духовных книг…). Корыстолюбием (пользование чужим… из всего извлекать пользу). Желая обогащаться, давал(а) деньги под проценты. Губила души людей, торгуя водкой, сигаретами, наркотиками, противозачаточными средствами, нескромной одеждой, порно… Обсчитывал (а), обвешивал (а), выдавал(а) плохой товар за хороший… (указать и другие грехи вашей торговли).

 

Согрешил (а): самолюбием, завистью, подозрительностью, злорадством, лестью, лицемерием, лукавством, человекоугодием, неискренностью. Слушал(а) злословие с удовольствием и согласием. Одобрением и оправданием греховного. Принуждением других ко греху (солгать, украсть, подглядеть, доносить, пересказывать, подслушать, выпить спиртное…). Участием в худых делах и беседах. Деланием добра напоказ, желанием славы, благодарности, похвал. Исканием первенства и уважения… Занятие спортом{9} и боевыми искусствами ради славы, денег, разбой (рэкетирство)… Хвастовством, любованием собой (внешностью, способностями, одеждой…). По гордости унижал(а) ближних насмешками (подколки), глупые шутки… Смеялся(лась) над нищими, калеками, чужим горем…

Согрешил(а): гордостью, обидчивостью, злопамятством, мстительностью, ненавистью, непримиримостью, враждой, вспыльчивостью, гневом. Грубым обращением с ближними. Наглостью и дерзостью (лез(ла) без очереди, толкался(лась). Руганью (в том числе матерной, с упоминанием нечистой силы), рукоприкладством, избиением, убийством. Покупкой прав на вождение автомобиля, нарушением правил дорожного движения, вождением автомобиля в нетрезвом виде… (чем подвергал(а) опасности жизнь людей). Причинением вреда ближнему (какого?). Незащитой слабых, избиваемых, женщины от насилия… Жестокостью к животным.

Холодной и бесчувственной исповедью. Согрешаю сознательно, попирая обличающую совесть. Нет твёрдой решимости исправить свою греховную жизнь. Каюсь, что оскорблял(а) Господа своими грехами, искренно об этом сожалею и буду стараться исправиться.

(Ввиду обширности перечня грехов исповедь в них можно разбить на несколько раз, начиная с самых тяжких. Подлинное перед Богом покаяние предполагает не формальное и равнодушное перечисление каких-то своих плохих поступков, а осуждение своей греховности, искреннее, с сокрушением сердца исповедание грехов и решимость исправляться).

На улице возле главного храма нас поджидали отец Мартиниан и Володя. Мы очень тепло попрощались. Звучали дорожные наставления (в основном, давал их Володя): мол, тут два часа, не больше, как выйдете, сразу направо, и по дороге направо, всё будет хорошо, примут нас в Ватопеде, примут. Отцы благословляли. И уходить не хотелось, и в то же время, как ни странно, хотелось: я чувствовал себя легко, светло… и мне не терпелось скорее идти к Владыке. Собственно, выходя из Ксилургу, я и делал первый шаг.

И ведь не было такого чувства, что прощаемся навсегда и больше никогда не встретимся. Здесь даже дело не в том, что возможна встреча в ином мире (где будут они и где мы!), а в ощущениях присутствия человека в твоей жизни.

У меня есть один близкий человек, который жил в другом городе. Он очень много для меня значит. Я всегда представлял его мнение по тем или иным вопросам, ссылался на него: он поступил бы тут так, а тут бы сказал это. Мы переписывались, изредка созванивались. Совсем уж редко ездили друг к другу в гости. Этот человек болел и, случалось, наша переписка замирала на время. Но у меня не прерывалось ощущение его присутствия. Со временем мы стали писать реже, звонить почти перестали, про поездки в гости забыли совсем. Но от этого он не стал менее значим для меня, я так же продолжал апеллировать к его мнению, приводить его в пример окружающим, передавать другим то, чему он меня научил. И вот узнал, что он умер несколько месяцев назад. А я всё это время продолжал общаться с ним. День я провёл в тягостном состоянии, а потом вдруг понял, что ничего в общем-то не изменилось: я так же ценю его мнение, так же привожу его примеры и, если бы не это случайное известие о его смерти, то я так бы и считал его живым. И тогда, не знаю уж как это получилось, я вычеркнул это известие, и всё стало на свои места. Дело даже не в сохранившихся фотографиях и оставшихся в записях его голосе (я не люблю фотографии и вообще музейные ценности), а в моих ощущениях его присутствия. Для меня он остаётся живым.

Нечто подобное я ощутил при расставании в Ксилургу: я точно знал, что эти люди никогда не уйдут из моей жизни. Я не знаю, приведёт ли Господь меня ещё раз на Святую Гору (хотя я желаю этого с самого момента, как сошёл с парома в порту Уранополиса), не знаю, застану ли я их, да и Бог весть, что может статься на месте Ксилургу, — но они навсегда в моём сердце.

С этим чувством я вышел за ворота скита.

5

Мы прошли мимо неработающей бетономешалки — воскресенье, перед выходом повернулись, ещё раз низко поклонились чудесному русскому скиту Ксилургу и, свернув направо, вошли в лес. Дорога была знакома — по ней мы пришли, настроение самое великолепное, и пока поднимались в гору, делились восторженными эмоциями, подхватывая слова друг друга.

Когда вышли на макушку горы, с которой виден скит, ещё раз поклонились, обрели каменную тропу и стали спускаться к большой дороге — весь переход занял минут двадцать. Да мы и не заметили его, настолько увлечены были рассказами.

Ну, не могли мы молчать, каждого из нас так и распирало от радости, которой хотелось делиться с товарищами.

В основном восторгались отцом Николаем, его провидческим даром: как он затопил печку, предвидя, что будут гости; я вспомнил, что, показывая нам комнату, он сказал про четыре кровати: «Может, ещё кто придёт», — и пришли именно двое. Отец Борис, разумеется, восторгался подаренной камилавкой. Серёга раскололся про деньги, оказывается, когда отец Николай сказал ему: «Не всё же время тебе деньги считать», — к бизнесу это не имело никакого отношения — Серёга-то бухгалтер. (Честно говоря, меня это несколько удивило, Серёга больше походил на погрязшего в Интернете хакера или неделю бродившего по участку лесника). Алексей Иванович глубокомысленно молчал и время от времени вздыхал, как бы намекая, что и ему есть что сказать, но дело это сокровенное и поделиться он сможет, только если его сильно попросят. Но у нас пока и своего хватало.

Когда вышли на дорогу, отец Борис ничтоже сумняшеся повернул направо. Мы, разумеется, за ним — тоже нисколько не сомневаясь. Алексей Иванович спустился последним и спросил:

— Вы куда?

— Володя сказал: как выйдем на дорогу, надо направо идти.

— А Ватопед-то должен быть там, — и Алексей Иванович качнул рукой в левую сторону.

— Он вечно сомневается — натура такая, — извиняясь, пояснил я отцу Борису.

— Вообще-то море действительно там, — подтвердил Серёга. — Но тут такие дороги… Мы сейчас, скорее всего, обойдём эту гору справа и, по идее, выйдем к морю.

— Пошли, — скомандовал отец Борис.

Алексей Иванович смиренно двинулся за нами, про «сомневающуюся натуру», он, кажется, расслышал.

Идти было одно удовольствие. Дневной жар ещё не наступил, лёгкий ветерок, как весёлая собачонка, то и дело лез поиграться, да и весь окружающий мир радовался, словно только что с нами отстоял Литургию. И разве могло быть иначе воскресным днём здесь, где каждый кустик пропитан благодатью. И мы дышали ею, и шли по широкой петляющей дороге, укатанной европейскими грузовиками. Когда дорога в очередной раз, огибая гору, пошла налево, Алексей Иванович, пыхтя сзади, подал голос:

— Этак мы к Ильинскому скиту выйдем.

Отец Борис нахмурился. Я снова, извиняясь, развёл руками: мол, кого Бог послал в попутчики, тому и рады. Отец Борис ускорил шаг. Мы зашли за гору, закрывшую солнце, стало прохладнее, и пыл наш поостыл. Я тоже уже чувствовал, что идём не туда, но верить не хотелось — мы же идём направо! Я настолько был уверен в правильности нашего пути, что когда мы дошли до сложенных столбиком камушков, откуда мы вчера начали спуск в «урочище», а потом уткнулись в ограду Ильинского скита, я смог вымолвить к делу совсем не относящееся:

— А чего же нам монах вчера не сказал, что можно нормальной дорогой обойти эту ямину?

— Ну, во-первых, широкий путь, сам знаешь, куда ведёт, а во-вторых, мы бы не нашли знак, по которому надо было подниматься в гору, — Алексей Иванович, в отличие от нас, чувствовал себя уверенно. — Я говорил, надо было налево идти, — и как будто ничего неожиданного, для него, по крайней мере, не произошло, предложил: — Зайдём, что ли?

— И в самом деле, — поддержал я. — Раз уж дошли…

Вообще-то пауза была нужна: час-то мы, хоть и в приятном режиме, но оттопали, но более требовалось морально прийти в себя и разобраться: почему так получилось? Что мы сделали не так? Может, слишком самоуверенно повели себя, слишком много болтали по дороге, вместо того, чтобы молиться?

— Пожалуй, — согласился немного сконфуженный отец Борис и тут же приободрился: — Как раз и дорогу у кого-нибудь спросим.

И мы прошли на территорию скита. Разумеется, тут же встретился монах, отправлявший нас вчера в Ксилургу. Надо сказать, что в первую секунду на лице его отразился страх: одно дело знать, что есть привидения, другое — увидеть их. Мы радостно бросились под благословение, тот снова сказал, что монахи не благословляют, но, судя по всему, успокоился, однако всё же что-то робко спросил и в вопросе совсем уж тихо прозвучало слово «Ксилургу».

— Да ничего, слава Богу, дошли до Ксилургу. Кала, кала.

Монах с облегчением вздохнул и перешёл на более-менее понятную речь из смешения языков, объясняя, что мест нет и они сегодня ждут большую делегацию. То ли и впрямь от делегаций у них продыху нету, то ли это единственная причина, которую он мог изъяснить на русском — нам было без разницы, мы объявили, что идём в Ватопед и попросили показать дорогу.

— Ватопеди-и… — протянул монах и, судя по повисшей паузе, вчера, отправляя нас в Ксилургу, он сомневался меньше.

Искренность победила в нём, и он сокрушённо покачал головой и тут же затянул песню про делегацию.

— Мы всё равно пойдём в Ватопед! — решительно произнёс отец Борис.

«Вот молодец! — подумал я. — Мне бы его пренебрежение к обстоятельствам».

Монах снова вздохнул и стал жестами показывать, что для начала надо спуститься в урочище. Всё-таки некая неуверенность в его объяснениях присутствовала, скорее всего, он никак не мог понять, почему, если мы шли в Ватопед, то оказались тут.

— Нам бы кофейку перед дорожкой, — напомнил о гостеприимстве Алексей Иванович, а заодно как бы пояснил причину нашего появления.

Монах спохватился, закивал головой и завёл нас в небольшую комнатку, похожую на маленькое кафе: несколько летних лёгких столиков, барная стойка в глубине. Комнатка оказалась так мала, что рюкзаки пришлось оставить перед входом.

На возглас монаха появился послушник, монах объяснил ему, что за почётные гости мимоходом оказались в их скиту, и тепло попрощался с нами. В самом деле — тепло, без всякой иронии. И мы его попросили помолиться. В конце концов, именно он молился за нас, пока мы пробирались в Ксилургу.

Мы сели за ближний столик, и скоро нам принесли кофе и по рюмочке раки. Все тревоги и сомнения, которые не оставляли меня с тех пор, как я увидел столбик из сложенных камушков при спуске в урочище, растаяли с первым глотком (собственно, один глоток и был — рюмки у них…) раки, а с первым глотком кофе вернулись бодрость и уверенность: мы обязательно дойдём до Ватопеда!

Урочище мы преодолели стремительно, словно гладкую стометровку, и вышли на то же место дороги, только два часа спустя. Теперь пошли налево, к морю.

Несмотря на то, что мы теперь побаивались вести праздные разговоры (я так вообще воспринял плутание как вразумление), но идти в безмолвии нам, мирским людям, непривычно. Хотя, казалось, что лучше: иди себе, читай Иисусову молитву. Наверное, если бы мы шли вдвоём с Алексеем Ивановичем, с которым столько переговорено, так и было бы. Но с людьми не столь близкими благостного молчания не получалось. Возникало ощущение тяжести паузы. Но и разговоров о мире не хотелось. И я спросил: а слышали ли мои спутники, как ночью подъезжала машина?

Отец Борис и Серёга дружно сказали «нет», а Алексей Иванович прокомментировал:

— Это у тебя глюки были.

Мне стало обидно.

— Я даже видел свет фар. И голоса слышал.

— Точно — глюки. Ты, Сашулька, как только головку на подушку опустил, так в свои обе свистульки и засвистел, словно пожарник на покое.

Я ещё больше обиделся: ну, бывает, что шумно сплю, но зачем сообщать интимные подробности окружающим? Однако Алексею Ивановичу сейчас не возразишь: он сразу предлагал налево идти. Алексей Иванович решил добить меня.

— Там ни одна машина не проедет.

— А как же туда бетономешалку доставили? — возмутился я. — И куда делись рабочие?

Действительно: мы же видели, как рабочие прикладывались к иконам, как уходили из храма, но больше мы их в скиту не встречали.

— Там ещё одна дорога есть, — дошло до меня.

Некоторое время шли молча, переваривая открывшееся знание и размышляя, что из этого следует.

— Поздно, — ответил за всех Алексей Иванович.

И мы наконец-то погрузились в молчание.

Между тем дорога пошла вверх и скоро перед нами открылся изумительный вид на Ильинский скит. Это было настолько величественно и красиво — среди гор и зелени пятикупольный красавец-храм, что мы невольно остановились и минут пять любовались им.

— Может, Господь нас специально этой дорогой направил, чтобы мы такую красоту увидели, — опять за всех сказал Алексей Иванович.

И отец Борис поддержал, протянув:

— Да-а…

Мы двинулись дальше, нет-нет да и оглядываясь на Ильинский скит, который, словно добрая мама, вышедшая провожать нас, всё смотрел, как мы уходим всё дальше, и тихонько крестил наш путь.

Когда дорога в очередной раз сделала крутой поворот и мы попрощались с Ильинским скитом, нам встретились два монаха. Молодые, чернобородые и жизнерадостные. Но мы всё равно обрадовались встрече больше.

— Ватопеди? — переспросил более бородатый монах и задумчиво посмотрел на нас.

Меня эта задумчивость при поминании Ватопеда начинала настораживать. Но монах махнул рукой как раз в том направлении, куда мы шли:

— Тэсере ора.

— Чего-чего? — переспросил Алексей Иванович, а я-то сразу понял и притих.

Монах показал нам четыре пальца и попытался сказать по-английски:

— Фо хос.

Серёга машинально перевёл:

— Четыре часа, — и тут же недоумённо посмотрел на монаха: — Четыре часа? — И тоже для верности выставил четыре пальца.

Монах, оттого, что его поняли, радостно закивал[137].

Серёга обернулся к нам.

— Он что, шутит?

— Путает, наверное, — безпечно махнул рукой отец Борис.

Монахи, выполнив свою миссию (а я не сомневался, что Господь послал их только для того, чтобы сообщить нам, что идти по этой дороге до Ватопеда четыре часа и чтоб мы не отчаивались), пошли дальше. Их явление я понял так, что мы всё-таки дойдём, но будет непросто.

Я покосился на две сумки отца Бориса: одна висела у него на плече, другую он пока поставил.

С другой стороны, что такое четыре часа?

Кажется, Алексей Иванович думал так же и он тоже внёс лепту в прославление отца Николая.

— Помните, отец Николай нам рассказывал, как к нему гости ехали и сказали, что через два часа будут, а сами только через семь часов добрались? Это ведь он про нас говорил.

— Ну что ж, два с половиной часа мы уже прошли, плюс четыре, плюс полчаса… — я опять посмотрел на сумки отца Бориса, — на непредвиденные расходы. Дойдём.

Воцарилось молчание, которое прервал отец Борис.

— Ничего, мы быстро пойдём. И обойдёмся без непредвиденных расходов!

Его оптимизм меня восхищал!

— Отец Борис, — сказал я, — давайте мы одну сумку вместе понесём, вы — за одну ручку, а я — за другую, удобнее будет.

— Нет, свои грехи надо самому носить.

Отец Борис мне нравился всё больше. В том, что люблю его, я давно не сомневался, наверное, с первой встречи в Ивере, что отчасти оправдывало немного ироничное к нему отношение, и то, нравится он мне или нет, на мою любовь никак не влияло, но согласитесь: хорошо же, когда ты человека любишь, а он тебе ещё и нравится.

— Батюшка, а можно нескромный вопрос? — поинтересовался я.

Отец Борис насторожился, но постарался ответить, как будто только и ждал, когда ему начнут задавать нескромные вопросы:

— Конечно-конечно.

— А сколько вам лет?

Господи! Я думал, ему лет на десять меньше! И тут уже не мог им не восхититься: как удалось сохранить такую детскую непосредственность, это лёгкое преодоление мира?! Он ведь, поди, и на Афон поднялся легко: поехали, мол, Серёга. Серёга кивнул, батюшка покидал вещи в сумку, в одну не уместились, взял вторую — и на вокзал.

— Батюшка, а как вы на Афон попали?

— Да вот решили с Сергеем… Прихожане съездили, рассказали, дали телефон, мы позвонили, и всё получилось.

Я кивнул, где-то через полчасика надо будет напомнить ему про сумки. Пока думал, что ещё спросить у симпатичного батюшки, раздался восторженно-тревожный возглас идущего впереди Серёги:

— Змея!

— Где?! — с задних рядов, сметая всё и вся на своём пути, то есть меня с батюшкой, бросился Алексей Иванович.

Так летят на роковой огонь мотыльки.

— Батюшка предупреждал про змей… Всё, что предупреждал, сбылось. Говорил, без послушания ничего не делай, палки не бери, в море не купайся, дождевики… а змеи спят, — как заклинание повторял он, глядя на вытянувшуюся вдоль дороги небольшую — в полметра — змеюгу. — И — вот она!

Ползучий гад никак не реагировал на бормотания Алексея Ивановича и, развалившись посреди дороги на солнышке, больше напоминал сытого кота, нежели коварного змея. Алексею Ивановичу такое пренебрежительное невнимание не понравилось, и он разочарованно произнёс:

— Вот, а батюшка предупреждал насчёт змей…

— Но он же не говорил, что она обязательно должна тебя укусить, — заметил я. — К тому же, она действительно спит.

— И лучше её не трогать, — предупредил Серёга.

— А вдруг она сдохла?

— Тебе-то какое дело? — изумился я.

— Пусть спит, — заключил отец Борис и изрёк ещё одну мудрость: — Мы её не трогаем, она нас не трогает.

По этому поводу, кстати, есть анекдот, — сказал я и мы, обойдя так и не шелохнувшегося гада, пошли дальше.

Оглавление

Александр ГРОМОВ, rospisatel.ru

Реклама